— Не бойся, светлейший господин прокуратор! Пусть эта кровь падет не на тебя и твоих близких, но будет на нас и детях наших!
Несчастный безумец…
Проходя мимо Галилеянина, я пробормотал так тихо, что вряд ли он меня услышал:
— Прости…
Я вновь поднялся в свои покои. Мое сердце билось так сильно, что, казалось, вот-вот разорвется; я чувствовал, что могу упасть в обморок. И еще мне казалось, что даже в Тевтобурге я не ощущал такой усталости и не переживал такого стыда и отчаяния.
Флавий бросился к моим ногам, он рыдал. Я положил руку ему на плечо:
— Умоляю, поверь: я сделал все, что мог!
Он всхлипывал, как дитя…
— Знаю, господин, знаю… Закон об оскорблении величества… — Он поднял на меня умоляющий взгляд, ему удалось приглушить рыдания… — Господин, я хочу тебя попросить… Я бы хотел… командовать отрядом, который…
Он остановился, сглатывая слезы; он не мог больше говорить. Но я понял, о чем он просил, и не решался удовлетворить его просьбу. Флавию я меньше всего был готов доверить проведение казни… Он настаивал:
— Знаешь, господин, они удрали! Ты понимаешь, все! Исчезли этой ночью, когда Учитель был схвачен… Кроме мальчишки, ты его знаешь, Иоанниса, и еще Мириам, а также матери Учителя… Все исчезли! Ты понимаешь, господин? Ты ведь знаешь, что я не могу поступить, как они! Я не могу последовать их примеру и бросить его…
В своем отчаянии мой галл нелепо коверкал латинскую грамматику, ошибался в постановке ударений и в конце концов стал использовать кельтские грубоватые словечки, которые мне показались довольно обидными в отношении пусть и не столь уж славных учеников Галилеянина. Но мне было не до смеха… Лучше, чем кто-либо другой, я знал, что Флавий — раб незыблемого кодекса чести, потому-то он и пришел рыться в груде тел в Тевтобурге, чтобы вытащить из нее своего молодого трибуна…
Я хотел было произнести те жестокие слова, с помощью которых Агат описал Флавию, что происходит, когда между костями запястий и стоп забивают гвозди. Я хотел сказать ему, что, если даже исполню его желание, ему придется выдержать это зрелище, наблюдая за грубой или неловкой работой равнодушных палачей, и оставаться до самого конца, того конца, который наступает медленно у людей, погибающих от удушья и бьющихся на кресте.
Я никогда не мог вынести зрелище распятия.
Флавий ждал моего ответа. Он упрямо твердил:
— Ты сам это понимаешь, господин. Я не могу его оставить, не могу!
Я усмехнулся, чтобы скрыть свою растерянность:
— Делай, что хочешь… Возможно, тогда-то ты убедишься, что он всего лишь человек, такой же, как другие, а вовсе не сын твоего галльского бога!
Да, человек, всего лишь человек, ожидающий мучительной и жестокой агонии.
Но странный блеск, который я заметил в серых глазах ценомана, заставил меня задуматься: не ожидает ли он, что совершится чудо и Галилеянин избежит креста? Успокоенный, он ответил:
— Благодарю, господин. Воистину, ты сам увидишь: этот человек — сын бога.
Бывают минуты, когда логика кельтов ускользает от меня…
Наконец наступила тишина. Удовлетворенная и отупевшая толпа разошлась. Полуденное солнце, ослепительное и слишком горячее для начала апреля, сверкало на белом камне.
Я сел за стол, я попытался вновь погрузиться в текущие дела.
Лицо Галилеянина… Плащ Нигера и вновь заалевшие пятна крови… Резкий голос Лукана: «Скажи, по крайней мере, что ты его покараешь!» — и мой голос, слабый и беспомощный, выражающий согласие… Зачем я позволил его бичевать? И этот терновый венец, жестокий и издевательский. И эти его слова: «Ты сказал: я — Царь».
Я машинально вращал между пальцами стилет; кончилось тем, что я себя уколол. Капля крови, потом другая, потом еще одна падали на восковую дощечку, лежавшую передо мной. Пурпурный покров и пятна крови. И этот голос: «Ты сказал: я — Царь». А эта прерванная приходом трибуна речь… Что говорил мне Галилеянин? «Я пришел в мир, чтобы свидетельствовать об Истине. Всякий, кто от Истины, слышит мой голос».
Я пробормотал:
— Что есть Истина?
Его слова непрерывно звенели в моей голове: «Тот, кто от Истины, слышит. Ты сказал: я — Царь. Я — Царь. Я — Царь. Я — Царь»…
Без доклада вошел Лукан. Он так поступал всегда, полагая, что явиться ко мне без предупреждения — привилегия трибуна-латиклава.
— Господин, кажется, они все еще не удовлетворены.
Но разве сам я удовлетворен? За всю свою жизнь никогда не был я столь несчастным.
Отражение солнца на плиточном полу было по-прежнему непереносимо, но на западе уже скапливались громадные черные тучи. Я ожидал разъяснений, которые не замедлили объявиться. Они обвинили меня в ереси, которая извинительна только потому, что я язычник, и потребовали, чтобы я немедленно исправил свою оплошность.