В третьем часу ночи машина остановилась у сталинского здания во весь квартал «Святейшего синода». Двери «черного ворона» открылись. «Выходи!» — послышался грозный сиплый голос во мраке ночи [того, кто был] в штатском. Я вышел с книгами в руках, снова подхватили под руки сатрапы и повели на третий этаж своего департамента — Главного областного политического управления МГБ.
Ввели в большой кабинет со множеством ковров, массивных столов, диванов, кресел, стульев и [c] черными портьерами на окнах, подвели к большому столу и указали на стул: «Садись!» Я сел. Подошел мордастый лет тридцати пяти сатрап. Его хмурое, сонно-серое обрюзгшее лицо хронического наркомана, его взгляд мутных глаз — смотрел на меня как бы спросонья — предвещал физические и моральные истязания и тяжелый исход предстоящих допросов. «А, это ты, Сергей Петрович! Давно тебя ждал. Я начальник следственного отдела Селезенкин[132]
. Ну, наша работа с тобой будет еще впереди, а пока подпиши эти свои книги, что хранил их у себя — эту антисоветскую литературу».На каждой книге расписался, да и не думал отказываться от них. Несмотря на трагическое душевное состояние от случившегося, я нашел в себе силы и решимость сказать — эти книги издавались не мною, а Госиздатом в первые годы Октябрьской революции, когда уж существовала Советская власть, и эти книги свободно продавались и покупались в Смурове и других городах.
— Но об этом поговорим, — прервал меня Селезенкин, — я тебе покажу, кем эти книги изданы, — и уставился на меня взглядом удава. — Отвести в комендатуру арестованного.
Подошли два сатрапа. «Ну, пошли!» Повели длинными коридорами прямо, потом налево, а направо и налево комфортабельные следственные кабинеты, а во дворе их, соединенная коридорами, мрачная внутренняя тюрьма, со всех четырех сторон окруженная беспрерывными четырехэтажными строениями. Там сдали меня под расписку дежурному коменданту и его сатрапам.
Небольшая квадратная комната, решетчатые окна, на стенах от потолка портреты верховных бандитов царя марксидов Иосифа Кровавого и его Малюты Скуратова — палача Берии, с свирепыми лицами садистов. Начался личный обыск. «Разденься», — приказал дежурный комендант. Я снял верхнюю одежду — шляпу, пальто, пиджак — кругом ни стула, ни скамейки — положил на цементный пол и вопросительно смотрю на своих мучителей. «Раздевайся совсем!». Этого я не мог понять: ведь я разделся. Снова грозный окрик: «Раздевайся! еще раздевайся, донага».
Теперь я понял. Снял рубашку, брюки, нижнее белье и предстал пред их грозными очами в адамовом виде, до его грехопадения с Евой. Жду, что будет дальше. Снова окрик: «Подыми ногу одну, другую, нагнись, стоять; подними руки вверх, опусти!» В это время другие сатрапы прощупывали и перебирали мою одежду. Когда был закончен обыск одежды и тела, последовал окрик: «Одевайся». Оделся и жду, что будет дальше. Явился тюремный конвой, повел куда-то полутемными коридорами и у одной из дверей остановился, открыли замок, отодвинули железный засов, открыли дверь, и — окрик: «Заходи».
Я вошел, железная дверь закрылась, загремел засов, щелкнул замок, и увидел себя в большом каменном мешке — лабазе[133]
без окон. Тускло падал свет от электролампы у входа в камеру вверху на потолке. В одном углу цементного пола груда мусора-земли и крысиные норы, в другом — куча соломы. На стенах облезлые с выбоинами кирпичи. Невольно мелькнула мысль: здесь, наверное, расстреливают озверевшие инквизиторы. Грязный, захламленный пол; ни скамейки, ничего, на что бы можно было сесть или лечь, тусклый свет. От усталости хотелось сесть, лечь.Отошел на средину лабаза-камеры, подальше от крысиных нор, снял и положил на пол пальто и шляпу, мешок с бельем и пирожками, что положила жена при аресте, постоял минут десять и сел на вещи. Спать не хотелось. Состояние оглушения арестом я сознавал как гибель моей жизни, потерю семьи, родных, друзей и товарищей.
А перед глазами творимые ужасы безвременья с тридцатого года, когда были истреблены и замучены, сосланы и заключены в концлагеря миллионы невинных людей, большей частью там погибших, когда никто не уверен в своей жизни на завтрашний день — все это сейчас приводило душу и сердце в смятение и ужас. Мысли беспрерывно неслись по трем направлениям, соединяясь в одно целое, расходились и снова возвращались: жизнь прошлая, до ареста — отрадная, настоящая — скорбная и будущая — во мраке неизвестности.
Все лучшее, что было завоевано Октябрем — уничтожено моисеевским марксидом-царем Иосифом Кровавым. Уныние и скорбь трудового общества всей страны — стоны и ужасы кошмара в тюрьмах и концлагерях миллионов. Дамоклов меч в любой час может опуститься на голову каждого из многомиллионных «грешных» по природе своей «Каинов». Мир жизни для миллионов стал злой мачехой по существу и по форме.