5-го декабря, в Сморгони, Наполеон подписал свой знаменитый 29-й бюллетень и уехал в тот же вечер, сопровождаемый Верховный распорядителем Двора, Великим конюшим Франции и личным адъютантом, графом де Лобау, назначив короля Неаполя главнокомандующим всей армии. По поводу его внезапного отъезда звучали разные мнения. Одни называли это дезертирством, другие утешали себя надеждой, что он вернется с новой армией и отомстит за нас. Большинство же солдат, никак на эту новость не отреагировали. В той ситуации, в которой находилась тогда армия, это была катастрофа. Всеобщая вера в гений Императора вселяла уверенность, страх перед ним стимулировал чувство долга. После его отъезда каждый поступал уже как хотел, а король Неаполя только дискредитировал себя своими приказами.
Я же говорил, что поредевшие полки 3-го корпуса шли под охраной Императорской Гвардии. Утром после отъезда Наполеона король Неаполя пожелал присоединить их к арьергарду, но командовавший нами генерал Ледрю, по-прежнему продолжал наш марш.
Дивизия генерала Луазона, состоявшая из 10 000 человек и двух неаполитанских полков прибыла из Вильно, чтобы занять позицию у Ошмян и защищать отступление армии. После двух дней бивуачной жизни и без единого выстрела, мороз сократил их силы почти так же, как и наши. Дезорганизация и климат полностью разрушили всю армию, ее остатки поспешили в Вильно, надеясь найти там убежище.
Подробно описывать каждый день того марша нет потребности — нас постоянно преследовали одни и те же несчастья. Суровый мороз, который, казалось, старался как можно более усложнить нам переход Березины и Днепра, вновь усилился. Сперва термометр опустился до 15° и 18°, а затем до 20° и 25° мороза по Реомюру.
Жуткий мороз стремился окончательно доконать и без того полумертвых от голода и усталости солдат. Я не берусь рисовать сцены, которые мы видели теперь ежедневно, но пусть читатель представит себе бескрайние равнины, покрытые снегом и бесконечными сосновыми лесами, и на фоне этого меланхолического пейзажа — бесчисленные колонны растерянных и безоружных солдат, идущих, спотыкаясь на каждом шагу, и падающих рядом с трупами лошадей и своих товарищей. На их лицах отчаяние, запавшие глаза, лица черные от грязи и дыма. Их ноги обмотаны овечьими шкурами и тряпьем — такова их обувь. Их головы обвернуты тряпками, на плечах — чепраки, женские юбки, или полуобгоревшие меха. Если кто-то падает, товарищи его снимают с него это рубище и сами облачаются в него. Каждый бивуак утром был похож на поле битвы — мы просыпались окруженные мертвыми. Один из офицеров русского авангарда, видевший все эти ужасы, которые стремительность нашего бегства мешала нам рассматривать более подробно, оставил нам небольшой очерк, к которому практически нечего добавить.
«Дорога, по которой мы шли, — пишет он, — сплошь покрыта пленниками, на которых мы не обращали внимания, и которые невыносимо страдали. Они брели машинально, они босы, ноги их обморожены. Некоторые из них потеряли дар речи, другие впали в глубокую апатию и, согнувшись, не обращая на нас никакого внимания, готовили себе еду, отрезая куски от валявшихся трупов. Те, кто ослабел так, что не мог найти себе еду, останавливались у первого попавшегося им на пути бивуака. Потом, прижавшись друг к другу — едва чувствуя слабое тепло, несколько продлевавшее их существование — умирали с последними искрами догорающих угольков. Дома и амбары, поджигаемые этими несчастными, окружены трупами тех, кто подошел слишком близко к огню, и не смог вовремя убежать — таким образом, они сами убивали себя. А еще вы могли увидеть таких, которые с безумным смехом бросались в бушующее пламя, которое тотчас поглощало их и прекращало их страдания»[75]
.