— Давайте обсудим, что нам делать, дабы не уподобиться афинянам, которые сперва действовали, а потом уже совещались.
Снова превратившись в сказочного великана, Пантагрюэль встретил в Утопия достойного противника в лице военачальника Вурдалака, чья палица весила девять тысяч семьсот квинталов два квартерона и оканчивалась тринадцатью алмазными остриями, из коих самое маленькое превосходило по величине самый большой колокол Собора Парижской богоматери. Прежде чем помериться силами с военачальником Вурдалаком, сын Гаргантюа поручил себя воле божией и дал обет, что если он выйдет с честью из этого ужасного положения, то велит проповедовать у себя в королевстве святое евангелие так, чтобы оно доходило во всей своей чистоте, простоте и подлинности, и искоренит ересь, посеянную в умах папеларами. Обычно великаны — язычники; Пантагрюэль — христианин. Он называет себя католиком, но он — за Реформацию, и еще неизвестно, кого он называет папеларами. Боюсь, что это правоверные католики, подчинившиеся папской власти. Вурдалак и его великаны были разбиты и уничтожены. Но Пантагрюэль понес тяжелую утрату: его верный Эпистемон был обезглавлен в бою. Как ни странно, оказалось, что это беда поправимая. Панург, в котором мы прежде не замечали способностей к хирургии, смазал голову и шею убитого какой-то мазью, приладил голову к туловищу — вена к вене, сухожилие к сухожилию, позвонок к позвонку, сделал стежков пятнадцать — шестнадцать и слегка смазал по шву воскресительной мазью. Вдруг Эпистемон вздохнул, потом открыл глаза, потом зевнул, потом чихнул.
— Он здоров, — объявил Панург, который, по-видимому, не так уж гордился этим чудесным исцелением.
Эпистемон заговорил слегка хриплым голосом. Он сказал, что видел чертей и запросто беседовал с Люцифером. Он уверял, что черти — славные ребята, и выразил сожаление, что Панург слишком рано вернул его к жизни.
— Мне было весьма любопытно глядеть в аду на грешников, — признался он.
— Да что вы говорите! — воскликнул Пантагрюэль.
— Обходятся с ними совсем не так плохо, как вы думаете, — продолжал Эпистемон, — но только в их положении произошла странная перемена: я видел, как Александр Великий чинил старые штаны, — этим он кое-как зарабатывал себе на хлеб. Ксеркс торгует на улице горчицей, Ромул — солью.
И далее наш автор продолжает наделять античных героев, бретонских и французских рыцарей и всех государей Европы каким-нибудь механическим или ручным ремеслом. Папа Юлий, «папа Джулио», который при жизни велел Микеланджело изобразить его с мечом в руке, в аду торгует с лотка пирожками. Он уже не носит своей длинной холеной бороды. Клеопатра торгует луком, а Ливия чистит овощи. Пизон крестьянствует, Кир превратился в скотника, Брут и Кассий — в землемеров, Демосфен — в винодела, Артаксеркс — в веревочника, Эней — в мельника, Фабий нанизывает бусы, Ахилл захирел, Агамемнон стал блюдолизом, Одиссей — косцом, Нестор — бродягой, Анк Марций — конопатчиком… Этот список тянется бесконечно, как голодный день. К несчастью, в большинстве случаев трудно уловить какую-нибудь связь между персонажем и его положением, а если случайно и удается, то тем хуже, ибо тогда замечаешь, что это всего лишь непристойная игра слов, комичное столкновение звуков. Наш Франсуа, у которого, вообще говоря, глубоких мыслей больше, чем у всех его современников вместе взятых, любит порой весь отдаться во власть божественного дара — не думать ни о чем. Это находит на него внезапно, точно благодать. Тогда он нанизывает слова, как четки. О, блаженный автор! Как это хорошо, ах, как это хорошо!
— Я видел Эпиктета, одетого со вкусом, по французской моде, — продолжал Эпистемон, — под купой дерев он развлекался с компанией девиц — пил, танцевал, а возле него лежала груда экю с изображением солнца… Увидев меня, он предложил мне выпить, я охотно согласился, и мы с ним хлопнули по-богословски. Я слышал, как мэтр Франсуа Вийон спрашивал Ксеркса, почем горчица. «Один денье», — отвечал Ксеркс. Вийон обозвал его негодяем и осыпал бранью за то, что он вздувает цены на продовольствие.
Помимо «Божественной Комедии» Данте, средние века оставили немало рассказов о путешествиях в иной мир. Некоторые из них Рабле, несомненно, знал, но из этих христианских легенд он не почерпнул ничего. Основные черты и самый дух своей маленькой поэмы о загробном мире он позаимствовал у одного из древних писателей, своего любимца. Единственным образцом послужили ему «Разговоры мертвых» Лукиана. Вот где нашел он эти перемены в положении героев, перемены, которые так изумляют и восхищают Эпистемона. У Лукиана философ Менипп, отвечая на вопрос Филонида, рассказывает о своей прогулке в царство мертвых.
Филонид
Скажи, Менипп: тех, в честь кого на земле воздвигнуты дивные памятники, колонны, статуи с надписями, в аду тоже отличают от большинства мертвецов?
Менипп