Романек крикнул, чтобы мы шли грузить камень. Отволакивать тело Кузнецова остались двое, а прочие развернулись и поковыляли в тоннель. Чуть медленнее, чем обычно, загрузили вагонетку и вытащили на поворотный круг. Провезли, пялясь под ноги, чтобы не оступиться на осыпи, мимо обрыва к горе обломков, ожидающей отправки вниз, и опрокинули. Заморосило, и вновь накинулся ветер, выдувая из-под робы тепло. Черт, и это август, а дальше? Весну удалось пережить. Я обматывал ноги мешками из-под цемента и перевязывал проволокой. После рдейских морозов легкие холода более не беспокоили, но потом оказалось, что непогода не прекращается, и все изменилось, промозглость стала мучить. Вечная грязь, шум воды, скудость и тоска сна на матрасе из опилок, которые ты, не будучи в силах сдержаться, выдергиваешь по одной и жуешь. Сны, те, которые продолжали мое бодрствование, покинули меня, да и вообще я перестал видеть что-либо — просто проваливался в болезненное, с металлическим привкусом ничто. Я махнул рукой Радченко, что помочусь и догоню их. Встал на краю обрыва, посмотрел вниз. Заметил, что перехватывает дыхание и не ухает сердце, как раньше, когда я боялся высоты. Внизу чернели сквозь туман скалы. Я вспомнил, как однажды прыгнул с вишни, приземлился, завалившись набок, и стукнулся головой об землю, потерял сознание от удара. Если сейчас прыгнуть, то меня ждет боль всего лишь на долю секунды, а потом все вспыхнет и погаснет, как тогда, у Рдейского монастыря. Так, может, и наконец уже оборвать все разом, как Кузнецов? Вместо этого я развернулся и побрел догонять вагонетку. О самоубийстве думалось не впервые, и каждый раз я жалел себя и решал попробовать пожить еще, но не потому, что чувствовал стыд или надеялся увидеть своих, а потому что боялся упасть на камни и переломать кости, но не сдохнуть. Для смерти требовались слишком веские основания, и их не находилось. Ведь сегодня в ревире наверняка удастся перехватить у Мазурова несколько галет, да и вообще можно как-то прижиться. Я, собственно, прижился, хотя и жалел, что тогда, в овраге, не пустил себе пулю в лоб и не остался плавать в талой воде с раскрытыми глазами.
Чтобы выполнить дневную норму, бригаде пришлось до заката без перерыва вывозить взорванный гранит. Появившееся солнце окрасило вершины и шкуру леса в цвет яичного желтка с кровью. Вагонетки вновь завалились набок, приглашая людей в свое чрево. Надзиратель возвышался как жрец с дубинкой-жезлом. Команда легла, сгруппировалась, раздался крик, скрежет рычагов, все кувыркнулись и в конце концов, матерясь, устроились потеплее. Я попал в первую после паровоза вагонетку. «Звонко ты придумал с негабаритным камнем, — произнес Никулин, когда состав тронулся. — Кузнецов, дурак, всё завалил». Я кивнул. Всю дорогу мы молчали, и остальные тоже молчали, потому что устали от работы и давно надоели друг другу. Солнце зашло, и полоснул ветер — такой, что тела инстинктивно слепились, как галушки в котле. Желая согреться, я прильнул спиной к спине Никулина — так мы спали на брасовской практике в тесной палатке. Но это не помогло: холод пробрался под робу, и я замерз. Надо было что-то предпринимать. Я встал, подтянулся за край борта и, кое-как прошкрябав ботинками по стенке вагонетки, вылез на этот борт и увидел площадку для сцепки, а также перила, ведущие вдоль котла к кабине машиниста. Осторожно спустившись, я перебрался на паровоз и лег ему под бок. Котел был теплый, горячий. Здесь дуло сильнее, но можно было переворачиваться и греться. Затягиваемые туманом Вогезы плыли мимо, поезд спускался к амфитеатру лагеря. Зимой его чаша была бела, чернели лишь кирпичики бараков, а аппельплац перерезала линия выстроившихся тел, напоминавших лунные тени. Состав въехал в еловый лес, затем вновь выбрался на склон, и вдалеке замаячили вышки. Пришлось перелезть обратно в вагонетку.