Солнце настигло меня в орешнике недалеко от дороги, и я понял, что бегу почти пятнадцать часов и если не отдохну прямо сейчас, то однажды ошибусь и серьезно пораню ноги. Выбрав переплетение стволов и крон поуютнее, как будто снова играл с друзьями в соседнем перелеске, я спрятался там и, прислонившись к влажной коре, заснул. Проснулся от громкого голоса. Кто-то гортанно высказывался и высоко хихикал; ему отвечал другой, обычный, немного вкрадчивый голос. Я прислушался и понял, что они говорят не по-немецки. Почему-то стало ясно, что это французский язык. С ужасом я почувствовал, что не могу выйти к ним в своей робе, полосатых брюках, босой. Но что делать? Дожидаться следующей ночи, красться и красть одежду, еду и гнать себя еще дальше? Я решил подождать, пробраться в деревню с поля и найти дом старосты. Деревня оказалась маленькой, в десяток дворов. Все они выглядели одинаково, и пока я, присев у изгороди, ломал голову, какой выбрать, во двор одного из них вышел худой пожилой человек, одетый единственно в брюки, подтянутые до верха живота и державшиеся на подтяжках с помпезными застежками-крокодилами. Человек посмотрел на меня, и я почувствовал, что он не пойдет сообщать о моем появлении. Я понял это по взгляду, но все же, когда я поднимался, колени дрожали. Ни слова не говоря, он отвел меня в сарай и, знаком велев подождать, скрылся и вскоре вернулся со старой клетчатой рубашкой, потертыми брюками и вполне еще не расползшимся пиджаком. Полосатое обмундирование к этому моменту горело в печи. Посмотрев на мои ноги, он покачал головой, сгинул еще на час и вернулся со шнурованными ботинками, которые оказались мне велики лишь на размер. За все то время он не произнес ни слова, а потом сказал по-русски: «Пойдем».
Я вздрогнул, потому что тогда еще не знал, что бельгийцы любят учить языки, просто так, ни для чего. Одни собирают пуговицы с гербами, марки с птицами, фарфоровых купидончиков — что угодно, в общем, утварь; другие — слова, даже в деревнях. Валлонские деревни походили на стан войска, где каждый рыцарь построил себе из валунов маленький замок с бойницами и флюгером. Их коммуны существовали как вольные городки. Эти коммуны незаметно перетекали в пригороды больших городов. Профондевиль, где скрывались, как выразился благодетель с подтяжками, «те, на кого охотятся наци и рексы», был такой же коммуной. Прежде чем уговаривать хозяина единственного в Гельфе — так называлась деревня — грузовичка, который ехал в Намюр и мог бы подвезти меня ближе к Профондевилю, он расспросил, кто я, откуда и как оказался здесь. Акцент его неуловимо напоминал речь глухого. Я решил ничего не скрывать и рассказал все. Он выслушал, качая головой, и объяснил, что уезжать надо быстро. Нет, конечно, немцы сидят в городах и могут нагрянуть в арденнскую глушь только в случае специальной облавы, бельгийская полиция настроена против немцев, хотя рисковать не стоит, в стаде полно паршивых овец, — но рексисты, местная наци-партия, шныряют туда-сюда и сдают эсэсовцам беглецов из лагерей и угольных шахт.
После полудня мы сели в грузовик. В холщовой сумке лежали кусок пирога, яйца, немного говядины и алюминиевая фляга с водой. Имя того, кого следовало искать в Профондевиле, я запомнил. Кем он приходился пожилому валлону, я тогда не знал. Имена тех, кто помогал мне, я не спрашивал, а они не называли. К тому моменту я устал сомневаться и чувствовал, что я бессилен распорядиться своей судьбой по-другому, и целиком доверился им. Тем не менее я никак не мог привыкнуть к тому, что они совершают что-то бескорыстное по отношению ко мне и не стремятся принудить к чему-то. Водителем оказался длинный парень, из кармана рубашки которого как платок торчала мягкая пачка папирос. Мы договорились на плохом немецком и жестами, что я спрячусь в пустом кузове под накрывавшим его кожухом. Завидев патруль или иную угрозу, водитель стукнет дважды в стекло кабины, и если я успею сбежать, хорошо — если же нет и нас остановят, водитель скажет, что я, вероятно, залез в Батинкуре, куда грузовик должен был припетлять безлюдными дорогами.