— Аргус умер в тот день, когда мы начали ездить в этот дом. Ты думаешь, для него этот дом мог бы когда-нибудь стать своим?
Как играть темы смерти и перерождения
Никогда о них не говорить.
Как играть веру
На второй сонограмме мы увидели ручки и ножки Сэма (хотя тогда он еще не был Сэмом, а был "орешком"). Так начался переход от идеи к предмету. В то, о чем ты постоянно думаешь, но не можешь — без особых инструментов — увидеть, услышать, понюхать, попробовать или потрогать, приходится верить. Всего через несколько недель, когда Джулия уже стала чувствовать присутствие и движения орешка, можно было уже не только верить в него, его можно было уже
Но она не исчезла совсем. Остался некоторый осадок. И необъяснимые, безрассудные, алогичные эмоции и поступки родителей можно объяснить, пусть хотя бы отчасти, тем, что бо́льшую часть года они должны только верить. Родители лишены роскоши быть рассудительными, так же как и верующие. Верующие и родители такие несносные придурки от того же, от чего религия и родительство так бесконечно прекрасны: это ставка на все или ничто. Вера.
Я смотрел, как рождался Сэм, в видоискатель видеокамеры. Врач подал мне Сэма, я положил камеру на кровать и начисто забыл о ней, пока сестра не унесла Сэма взвешивать, или отогревать, или еще для каких-то первоочередных процедур, требующихся новорожденному, подтверждая тот самый важный жизненный урок: все, даже родители, отпустят тебя.
Но мы провели с ним двадцать минут, и у нас есть двадцатиминутное видео темного окна, озвученное новой жизнью — Сэма и нашей. Я там говорю Сэму, какой он чудесный. Джулии говорю, какой у нас чудесный мальчик. Говорю ей, как чудесна она сама. Беспомощные и приблизительные слова, все неточно — одно и то же неподходящее слово я использовал, чтобы передать три совершенно разных фундаментальных смысла:
Там слышен плач — всех троих.
Слышен смех — Джулии и мой.
Слышно, как Джулия первый раз называет меня "папа". Слышно, как я шепчу благословения Сэму, молюсь:
— Не успеем оглянуться, и он будет нас хоронить.
— Джейкоб…
— Ладно, сначала будем гулять на его свадьбе.
— Джейкоб!
— На бар-мицве?
— Можно это как-то постепенно?
— Постепенно что?
— Отпускать.
Я ошибся почти во всем. Но не ошибся в том, как быстро все уходит. Были моменты бесконечно долгие — первые мучительные ночи приучения к режиму сна; суровое (как казалось) отстранение его от маминой ноги в первый день в детском саду; необходимость удерживать его, пока доктор, который не сшивал его пальцы, говорил мне: "Сейчас не время быть ему другом", — но годы промелькнули так быстро, что мне приходилось искать видео и фотографии, доказывающие, что у нас была общая жизнь. Это было. Должно было быть. Мы все это прожили. И все-таки нужны доказательства или вера.
Вечером после Сэмовой операции я сказал Джулии, что для счастья у нас слишком много любви. Я любил своего мальчика сильнее, чем вообще был способен любить, но я не любил любовь. Потому что она ошеломляла. Потому что она была неизбежно жестокой. Потому что она не умещалась в мою физическую оболочку и оттого деформировалась в какую-то мучительную супербдительность, которая осложняла то, чему следовало быть самым простым в мире, — воспитание и игру. Потому что любви было слишком много для счастья. Потому что это было и в самом деле так.
Первый раз внося Сэма в дом, я велел себе запоминать до мелочей свои ощущения и детали происходящего. Однажды мне понадобится вспомнить, как выглядел сад в тот миг, когда мой первый ребенок увидел его в первый раз. Мне понадобится знать, с каким звуком отстегнулся ремень в машине. Моя жизнь будет зависеть от моей способности вспоминать жизнь — придет день, когда я соглашусь променять год из тех, что мне остались, на возможность час побыть со своими детьми. Я и здесь оказался прав тоже, даже не зная, что нам с Джулией однажды предстоит развестись.