Нет, это не Причастие. Причастие уже было — но оно не только не смягчило сердце предателя, но, напротив, толкнуло его на дерзость. А этот жест — вкладывание в руку куска обмокнутого в традиционный пасхальный соус хлеба — последнее свидетельство дружбы и близости. И, конечно, последний, самый последний шанс на покаяние, которого Иуда не лишается даже после дерзости, потому что грубость Иисус может пропустить мимо ушей. Слишком высока и безмерно ценна в Его глазах ставка: душа друга.
Чтобы вложить Иуде в руку этот хлеб, нужно повернуться к нему, протянуть этот кусок — уже ему и только ему. Это не общий разговор, как с Причастием, на них никто не смотрит, кроме Иоанна, но и тот не понимает, о чем речь. Нужно взглянуть ему в глаза, возможно, впервые за Вечерю.
Сейчас Он сосредоточен на нем полностью. И это уже не реплики в воздух, это прямое обращение.
Взглянуть в глаза, вложить хлеб в руку. Вот весь Я к тебе, ты все слышал, Я сказал все и даже самое страшное. Еще можно все переиграть. Ну же!..
Не хлеб добивает его. Хлеб из Его рук Иуда уже брал. Этот взгляд глаза в глаза, окончательно отброшенные намеки, прямой молчаливый вопрос, перед которым нужно или немедленно покаяться, или закрыться уже навсегда. И даже не просто вопрос — прощение, протянутое раньше, чем ты соизволишь его попросить. «Я разделяю с тобой хлеб, как всегда делил, потому что грех в Моих глазах ничто, если ты раскаешься».
Но Иуда уже предал себя сатане, согласился с его замыслом, убил Христа в своих мыслях, обрек Его на смерть своими словами — и нет для него во Христе ничего, ради чего стоило бы вернуться назад. Дьявол, сопрягший с ним свою волю, теперь хочет его целиком, безраздельно, и хочет забрать именно сейчас, именно в этот миг, когда Господь смотрит, зовет и ничего не может поделать. Явить Христу Его полное бессилие перед человеческой гибелью — что может быть дьяволу слаще?
На любовь Иисуса сердце Иуды откликается сильнейшей ненавистью, которую он не может — и не хочет — скрыть. Все в Учителе ему ненавистно: и взгляд, и протянутая с хлебом рука, коснувшаяся его ладони, вложившая ему этот кусок, и Его тепло, Его дыхание. И это окончательно подчиняет его сатане. Иуда сам распахивает ему дверь, добровольно и под взглядом Христа. Все равно что покончить с собой у Него на глазах.
Сатана попросту убивает его. Одним ударом.
Тут его накрывает такая невыносимая, поистине нечеловеческая ненависть, он сам становится такой воплощенной ненавистью, что еще минута — и сам о себе все откроет, потому что уже перестает соображать, что делает. Окончательно перестает. Наверное, это отражается на лице. В глазах.
Тут уже не с кем и не о чем говорить. Все, что можно сделать — не дать ему публично во всем признаться, потому что в таком осатанении не сработает даже инстинкт самосохранения. И Христос отдает ему приказ, короткий и резкий:
Даже сейчас Он говорит так, чтобы никто, кроме Иуды, не понял!
Как же Он его бережет! Кругом оградил его…
Но Его не смеют ослушаться ни Иуда, ни сатана, потому что это уже приказ от Господа, а не просьба покаяться и вернуться от друга. И обращено это «пошел вон» не к другу, а к тому, кем он от этой минуты стал: оболочкой, исполненной сатанинского желания и сатанинской воли. Оболочкой, в которой не осталось ничего человеческого, кроме последних судорожных трепыханий удовольствия от совершаемого греха.
Сатану на Тайную Вечерю никто не приглашал, и Хозяин изгоняет его вон, во тьму внешнюю.
Тьма — во тьму.