— Тебя, очевидно, удивляют эти пустые полотна, — произносит наконец Альберт. — «Приглашение к работе» — так можно было бы назвать их, если говорить упрощенно. В последнее время я перестал давать своим произведениям названия. «Г-7» или «Х-101» гораздо точнее передают их суть. Название — это никчемный ажиотаж, название лишает произведение искусства чистоты, некомпетентно намекает на что-то, ставит границы, дает направление и грубо давит на непосредственное восприятие зрителя.
Выходит, все, что он видит здесь, произведения искусства! Мысль, которая еще минуту назад заставила бы Леопольда скептически улыбнуться, становится вдруг осязаемой. Он вновь перебирает в памяти свое первое впечатление, но теперь оно обострено, ателье превратилось в произведение искусства, Леопольд потрясен. Но затем в нем просыпается дух протеста.
— Пока вы не сказали, что ваше ателье — это произведение искусства, — говорит он, — я рассматривал его просто как ателье, где все готово для работы.
— Кто это мы? — иронически осведомляется Альберт. Намек Леопольду ясен, очевидно, это понимает и Альберт, поскольку начинает деловито объяснять: — Ты сделал весьма верное наблюдение, в какой-то степени именно в этом и кроется суть искусства. До тех пор, пока объект не снабжен ярлыком, удостоверяющим, что он является произведением искусства, он остается всего-навсего окружающей нас реальностью. По-моему, это печальная мистика, но ничего не поделаешь: мусорный ящик на прибрежном песке, сломанная детская коляска, выброшенная волнами на берег, белый дорожный столбик в вечернем освещении — все это замечательные произведения, мы смотрим на них (если вообще смотрим), и наш мозг регистрирует: интересно, интересно. Мы видим и в то же время не видим, поскольку не возникает никакой четкой взаимосвязи между субъектом и объектом. Но если те же объекты рассматривать как произведения искусства, взаимосвязь становится уже неизбежной. Возникнет магический момент осмысления. Объект, когда его рассматривают в противоположном аспекте, рождается вновь, становится произведением искусства.
— Выходит, нас окружают одни лишь произведения искусства, — с легкой иронией произносит Леопольд.
— Вот именно, так что станковая живопись в своем историческом развитии в принципе абсолютно идентична мусорному ящику на прибрежном песке, который поставили там работники треста благоустройства.
— А как же тогда быть с личностью художника?
— На этот вопрос можно ответить вопросом: что такое вообще личность художника? Путевой указатель или просто человек, способный выбрать что-то из окружающего, дабы сделать слепцов зрячими? Слепцам, разумеется, нравятся боги и идолы, но в конечном результате все это вздор, порожденный культом. Они связывают то, что видят, с творчеством, создают вокруг ремесленников ореол творца.
Леопольд принимается ожесточенно спорить:
— А краски и форма — Кандинский, Мондриан, Миро… или, скажем, Виктор Вазарелли!
— Но, может, это вовсе и не искусство? Не имеем ли мы дело с цирком, выдаваемым за искусство? Цирк — это, разумеется, сказано грубовато, но как назвать явление, столь отличающееся от основ живописи, существовавших веками? Может, его надо было бы назвать иначе, создать новое понятие, наполненное новым содержанием. Зато мое поле, засеянное рожью, целиком и полностью отвечает историческим требованиям искусства, это динамичное произведение, оно содержит в себе тысячи разных оттенков природы, его конечный результат выразится в аккуратно сложенных один на другой мешках муки, готовых превратиться в хлеб.
Леопольд снисходительно улыбается, он понимает, что не Кандинский — цирк, а цирк — речь Альберта, его нелепая теория, в которую он и сам вряд ли верит.
— Это значит, что станковая живопись не нужна, что в действительности искусством можно назвать все, что окружает нас, — говорит Леопольд и насмешливо смотрит на Альберта.
— Да, — серьезно и задумчиво произносит Альберт. — Но это еще не означает, что я отвергаю станковую живопись, я твердо уверен, что в один прекрасный день выжму из тюбиков краску, возьму кисть и примусь за работу, но прежде я должен создать свой собственный мир, вжиться в него, и мне неведомо, сколько уйдет времени на то, чтобы достигнуть совершенства видения. А иначе живопись неизбежно превратится в вульгарное ремесленничество.
— Можно я закурю? — спрашивает Леопольд. Альберт приносит пепельницу, он погружен в свои мысли, не видит и не слышит ничего вокруг, или это только так кажется Леопольду, и тем не менее он вздрагивает, когда Альберт неожиданно спрашивает:
— Так ты хотел узнать про увеселительное заведение?
— Да, — Леопольд слегка удивлен, что разговор принял наконец желаемый оборот. — Вчера я гулял по лесу и нашел письмо, в нем речь идет о каком-то увеселительном заведении, а также, что в чужой квартире замертво упал человек…
— Интересно, каким ты представлял себе это увеселительное заведение? — прерывает его Альберт.