Но вся эта небесная повелительность, любовь, гнев, пыл сердца были ни к чему на слишком земном Эгдоне. Ее силам здесь был положен предел, и сознание этого предела извратило ее развитие. Эгдон стал ее Аидом, и с тех пор, как она поселилась здесь, она много впитала от его унылости, хотя в душе никогда с нею не мирилась. Этот затаенный бунт сказывался в ее наружности; темный блеск ее красоты был лишь отражением вовне бесплодного и задушенного внутреннего огня. Какая-то горделивая мрачность, как тень Тартара, осеняла ее лоб — и мрачность эта не была ни насильственной, ни притворной, ибо зрела в ней годами.
Это впечатление почти царственной величавости еще усиливалось оттого, что на голове она носила черную бархатную ленту, чтобы сдержать буйное изобилие темных кудрей, отчасти затенявших ей лоб. «Ничто так не красит прекрасное лицо, как узкая перевязь на лбу», — говорит Рихтер. Другие девушки по соседству носили в волосах цветные ленты и навешивали на себя всевозможные металлические украшения, но когда Юстаcии предлагали яркую ленту и металлические побрякушки, она только смеялась и уходила прочь.
Почему такая женщина жила на Эгдонской пустоши? Ее родиной был Бедмут, в те годы фешенебельный курорт. Отцом ее был капельмейстер одного из расквартированных там полков, родом грек с острова Корфу и отличный музыкант. Со своей будущей женой он познакомился во время ее приезда туда с отцом, морским капитаном и человеком из хорошей семьи. Вряд ли отец одобрял этот брак, ибо средства жениха были столь же несолидны, как и его занятие. Но капельмейстер пошел навстречу всем его желаниям: принял фамилию жены, навсегда поселился в Англии, очень заботился о воспитании ребенка, расходы на которое оплачивал дед, и, в общем, преуспевал, как лучший музыкант города, вплоть до смерти жены, после чего преуспевать перестал, начал пить и вскоре тоже умер. Дочь осталась на попечении дедушки. Капитан к этому времени, сломав себе три ребра при кораблекрушении, уже водворился на своем обдуваемом всеми ветрами насесте на Эгдонской пустоши; место ему понравилось, во-первых, потому, что усадьбу можно было приобрести почти задаром, а во-вторых, потому, что от самых дверей дома в просветах меж холмов виднелась на горизонте голубая полоска, которую по традиции считали Ла-Маншем. Девушка с отвращением отнеслась к этой перемене; на Эгдоне она чувствовала себя изгнанницей, но что делать — приходилось здесь жить.
Вот как получилось, что в мозгу Юстасии сложился самый странный набор впечатлений, почерпнутых из прошлого и из настоящего и налагавшихся друг на друга. В этом мире образов, в котором она жила, отсутствовала перспектива, там не было промежуточных расстояний. Романтические воспоминания о солнечных прогулках по эспланаде, о военных оркестрах, офицерах и светских щеголях отпечатывались, как золотые буквы, на темных страницах окружавшего ее Эгдона. Самые причудливые идеи, какие могут родиться из беспорядочного переплетения курортного блеска с торжественной печалью вересковой пустоши, жили в ее душе. Не видя людей и жизни вокруг себя, она тем более украшала в воображении то, что видела раньше.
Откуда бралось в ней отличавшее ее горделивое достоинство? Не из тайного ли наследия Алкиноева рода[11]
? Отец ее происходил с Феакийского острова… Или от Фиц-Аланов и де Веров[12]? У ее деда по материнской линии был двоюродный брат, пэр Англии… Вернее всего, то был дар небес, счастливое сочетание естественных законов. Да кроме того, за последние годы ей и не представлялось случая уронить свое достоинство, ибо она жила одна. Одиночество на вересковых склонах лучше всякого стража хранит от вульгарности. У нее было не больше шансов стать вульгарной, чем у диких пони, летучих мышей и змей, населявших Эгдон. А жизнь в узком кругу Бедмута могла бы совершенно ее принизить.Единственный способ выглядеть царицей, когда нет ни царств, ни сердец, коими можно повелевать, это делать вид, что царства тобою утрачены, — и Юстасия делала это в совершенстве. В скромном коттедже капитана она держалась так, что видевшим ее начинали вспоминаться дворцы, в которых сама она никогда не бывала. Может быть, это ей удавалось потому, что она так часто бывала во дворце, более обширном, чем все созданные человеческими руками, — на открытых холмах Эгдона. И точно так же, как Эгдон в летнюю пору, она была живым воплощением парадоксальной формулы: «населенное одиночество». Внешне столь равнодушная, вялая, молчаливая, она на самом деле всегда была занята и полна жизни.
Быть любимой до безумия — таково было ее величайшее желание. В любви она видела единственный возбудитель, способный прогнать снедающую скуку ее одиноких дней. Она жаждала любви, но скорее — той абстракции, которую мы называем страстной любовью, чем какого-либо конкретного возлюбленного.