— Если ты поедешь опять туда, я стану тем… чем ты хочешь, — нежно проговорила она, прислоняясь головой к его плечу. — Скажи, что поедешь, и я сейчас же дам согласие и минуты тебя ждать не заставлю.
— Вот удивительно, — сказал Ибрайт, — и ты, и моя мать тут сошлись во мнениях! Но я поклялся не возвращаться туда, Юстасия. Не город этот я ненавижу, а свое занятие.
— Но ты мог бы поехать в каком-нибудь другом качестве.
— Нет. И, кроме того, это бы помешало моим планам. Не настаивай на этом, Юстасия. Ты выйдешь за меня, скажи?
— Не знаю.
— Ну что тебе так дался Париж, он не лучше других мест. Обещай мне, милая!
— Я уверена, что план этот в конце концов тебе надоест, и ты его бросишь, и тогда уже все будет в порядке; так что хорошо, я обещаю быть твоей — теперь и навсегда.
Клайм мягким нажимом руки повернул к себе ее лицо и поцеловал.
— Ах, но ты не знаешь, что ты получишь, женясь на мне, — сказала она. Иногда мне думается, что в Юстасии Вэй нет того материала, из которого делают этаких добротных домотканых жен. Ну, да не будем думать об этом — смотри, как наше время бежит, бежит, бежит! — Она показала на уже наполовину затемненную луну.
— Ты слишком мрачно смотришь на вещи.
— Нет. Я только боюсь думать о чем-нибудь за пределами настоящего. Что есть, мы знаем. Сейчас мы вместе, а вот долго ли так будет, кто может это сказать? Неизвестное всегда чудится мне полным угрозы, даже когда, казалось бы, можно ожидать только хорошего… Клайм, в этом пригашенном свете лицо у тебя стало какое-то необычное, оно как будто отлито из золота. Это означает, что ты способен на большее, чем все твои планы.
— Ты честолюбива, Юстасия, — нет, не честолюбива, а ты любишь роскошь. И чтобы сделать тебя счастливой, пожалуй, и мне следовало бы иметь такие же вкусы. А я как раз наоборот — готов запереться здесь, в глухом углу, была бы только у меня настоящая работа.
В голосе его была нерешительность, как будто на него вдруг нашло сомненье, прав ли он в своей позиции нетерпеливого любовника, честно ли он поступает по отношению к той, чьи вкусы и склонности так редко и в столь немногом совпадают с его собственными. Она поняла его мысль и прошептала тихо и выразительно, вкладывая горячую убежденность в свои слова.
— Ты только не пойми меня дурно, Клайм; хоть мне и нравится Париж, но тебя я люблю ради тебя самого. Быть твоей женой и жить в Париже — это был бы рай, но лучше жить с тобой здесь, в глухом углу, чем вовсе не быть твоей. Хоть так, хоть сяк, для меня это выигрыш, и даже очень большой. Вот тебе мое, быть может, излишне откровенное признание.
— Сказано чисто по-женски. А теперь мне придется скоро тебя покинуть. Пойдем, я провожу тебя до дому.
— Разве тебе уже пора? — спросила она. — Ах да, вижу, песок почти уже весь просыпался, и тень все больше съедает луну. Не уходи еще! Подождем, пока истечет час, тогда я уж не стану тебя удерживать. Ты уйдешь домой и будешь спать крепко, а я все вздыхаю во сне. Я тебе снилась когда-нибудь?
— Ясного такого сна не припомню.
— Я вижу твое лицо среди образов каждого сна, я слышу твой голос в каждом звуке. Это нехорошо. Это значит — я слишком сильно чувствую. Такая любовь, говорят, не живет долго. Но как это может быть? А впрочем, помню, как-то в Бедмуте я увидела на улице гусарского офицера, он ехал верхом, и хотя я его совсем не знала и он даже никогда не говорил со мной, я так влюбилась в него, что, думала, умру от любви, — но я не умерла и спустя время вовсе перестала о нем думать. Как ужасно, если придет день, когда я смогу не любить тебя, мой Клайм!
— Пожалуйста, не говори таких нелепостей. Когда мы увидим, что близится такое время, мы скажем: «Я пережил свою веру и свое предназначение», — и умрем. Ну вот, час истек, идти пора.
Рука об руку они шли по тропинке к Мистоверу. Возле дома Клайм сказал:
— Сегодня мне уже поздно заходить к твоему дедушке. Как ты думаешь, он будет против?
— Я поговорю с ним. Я так привыкла быть сама себе госпожой, мне и в голову не пришло, что надо будет его спросить.
После долгих прощаний они расстались, и Клайм стал спускаться в сторону Блумс-Энда.