Колька шагнул навстречу, выпятил грудь. В глазах его стоял спокойный холодок.
Любитель подраться, Теплов был сильнее, шире в плечах. Но сейчас я бы сладил и с двумя такими.
Я рванул его за ворот так, что мы оба не устояли. Рухнули, как подкошенные. Сцепившись клубком, покатились, норовя достать друг друга кулаком в лицо.
Ребята обступили нас, загалдели с веселым равнодушием:
— Гляди-ка, гляди-ка! У Кольки сопатка потекла!
— Так его, жених!
— У жениха-то тоже!.. Ха-ха… Губа грушей надулась!
— Нацеловался!
Неожиданно круг обступивших качнулся и распался.
— Дурачье! Бесстыжие! Чего ржете?!
Шура Громова, с перекошенным лицом, с тонкими руками, далеко высунувшимися из рукавов короткого пальтишка, набросилась на Кольку. Маленькими костлявыми кулачками молотила она его по спине, вскрикивая:
— Отстань от него! Отстань! Чего ты к нему пристал?!
Обескураженный, Колька поднялся на ноги, отплевываясь, сморкаясь в сторону, растерянно отворачиваясь от слабых Шуриных ударов.
— Чего ты! Чего ты?.. Не я первый начал, если хочешь знать.
— Вот дура! — кричали ребята. — Нашла кого защищать — Ежа!
— Да у них с Антоновой любовь! Тебе-то что за дело?..
— Чего-чего-о?!
Все обернулись.
На крыльце в накинутом на голову материнском платке стояла Маша. Она хмурила белесые брови и холодно-прищуренным взглядом смотрела на Громову.
— Больно мне нужен этот ваш Еж. Пусть себе берет, кому нужен…
Я шел, едва переставляя ватно-подгибающиеся ноги.
Саднило разбитое лицо. Тупо гудело в голове.
Все, что минуту назад полыхало во мне, сгорело дотла и будто ветром выдуло. И такая боль была во всем теле, такая усталость, что хотелось свалиться посреди дороги, закрыть глаза и уж больше не просыпаться.
— Вась, а Вась… Куда же ты?.. — Шура едва-едва трогала меня за плечо, всхлипывая: — Васенька…
Я остановился. С трудом разжал губы.
— Уйди. Уйди-и, слышишь…
Она испуганно отшатнулась и так осталась стоять.
Дорога пошла под уклон. Солнечные блики от санных следов слепили. Закрыв глаза, чувствуя, как кружится голова, я остановился, чтобы перевести дух.
Я увидел озеро с длинной черной прорубью. У проруби кто-то поил лошадь.
— Лешка, здорово! Никак мимо. Чего не отвечаешь?
— A-а, здравствуйте, дядя Максим.
— Эк тебя разукрасили! Подрался, что ли?
Я кивнул головой.
— Небось из-за той девчонки. Угадал?
На глаза навернулись слезы. Я закрылся рукой, заревел в голос, будто запруду прорвало.
— Угадал, значит… — глухо сказал Максим, пригибая меня к темной воде. — Давай-ка сюда рыло ушкуйное.
Он водил мокрой, стылой пятерней по моему лицу, приговаривая:
— За девку, парень, драться незазорно. А то какая ж тут любовь. Так… шуры-муры одни…
— Да не нужен я ей, дядя Максим! Не нужен… — гундосил я, сморкаясь в заскорузлые пальцы.
— Кто ж тебе это сказал?
— Сама. При всех.
— Ну дурак! — Максим дернул меня за волосы. — Да какая же девка тебе при всех признаваться станет?! Это жизнь, а не сказка про Луку и Феню. Эх, молодо-зелено! На, утрись…
Тетя Дарья и дядя Федя
В шапке-ушанке, в мужской рубашке, подпоясавшись полотенцем и в шароварах, заправленных в сапоги, стоит тетя Дарья посреди избы с тарелкой, прикрытой тряпицей, и улыбается. Она обычно приходила к нам ранним утром, как только в своем доме затапливала печь и ставила туда ведерные чугуны, И сидела у нас, рассказывая моим родителям о своих похождениях в молодости или о вечерних событиях, которые сама узнавала, обойдя всю деревню.
В тот раз, как мне помнится, она рассказывала про милиционера, который проезжал через деревню.
— Ен на лошади верхом остановился напротив меня, этот мужичок, и спрашивает: «Бабушка, как мне проехать в Нойдалу?» — «В Нойдалу, говорю, батюшка, можно ехать вот по той Катерининской дороге и вот по той Николаевской», — указываю в сторону Катькиной и Николаевой изб. Ен выпучил глаза, смотрит на меня и не знает, что и ответить. Я вижу, что он растерялся, и добавляю: «Дуй тогда, кормилец, вон по той, по Александровской, — и показываю в сторону Сашки Медведева избы. — И покамест до Нойдалы не доедешь, все держись правой руки». Заспасибкал ен меня всю да и поехал дальше. А мне-то его и жалко стало. Ведь пути-то ему, желанному, пятнадцать верст да с хвостиком еще, а вдруг у его во рту с утра крошки не было. Дело-то это случилось в полдень. Кричу ему вослед: «Кормилец, а ты обедал где?» — «Не-е…» — трясет головой. «Так вернись, заходи ко мне, поешь чего». Ен не стал отнекиваться, лошадь поворотил, и в дом. Ну я его калитками овсяными с молочком топленым накормила. Спасибкал, спасибкал опять да до пояса кланялся, кланялся, будто я какая царица. Зову на прощанье-то: «Обратно поедешь, так буде к вечеру, ночевать заверни, а днем, так поесть чего». — «Спасибо, говорит, ты добрая». — «Да как же, отвечаю, где же тебе, бедному, иначе и поесть-то?» Так вот с милиционером, мачка, и познакомилась я, — хвастала она.