Прежде чем перейти к разбору смысла и значимости «исторических» представлений россиян, то есть массового понимания событий прошлого, их структуры и состава, их функции в поддержании коллективной идентичности, остановимся на нескольких общих моментах, специфических для результатов уже первых замеров 1988–1989 годов. Во-первых, мы с самого начала фиксировали (и в дальнейшем лишь подтверждали этот факт) исчезновение почти всяких следов коммунистического мессианского сознания. Революционистская идеология, если судить по ретроспективному анализу возрастных когорт, умерла вместе с крахом хрущевских реформ, то есть ко времени подавления «Пражской весны», когда стало окончательно ясным, что социализм как система не реформируем. Осознание этого обстоятельства пришло довольно поздно к российскому образованному сообществу, поскольку ему препятствовали вполне понятные социальные интересы этого слоя – управленческой и репродуктивной бюрократии, включая и претензии на идейное руководство как обоснование права на социальный статус и соответствующие привилегии. В низовых слоях это сознание направленного времени и, соответственно, будущего, роли СССР (или миссии русского народа) разрушилось, видимо, еще раньше (если оно вообще было), хотя следы имперских претензий и комплексов от утраты статуса сверхдержавы сохраняются по сей день. Во всяком случае, уже в первом опросе «Советский человек» (1989) доля ответов «наша страна является примером для других обществ и стран» составляла всего 2 % (в опросе 2008 года, когда этот вопрос был задан в последний раз, – 5 %). Другими словами, эта оценка самих себя была и остается выражением позиций и взглядов маргиналов. Присущий любым вариантам тоталитарных режимов фактор «веры в светлое будущее» (и как необходимый элемент идеологии «нового общества» и «нового человека», и как оправдание репрессивной практики социального контроля – требование защиты будущего от сил реакции, и как условие поддержания распределительной функции государственной бюрократии) утратил свою силу и значимость и к моменту краха советской системы воспринимался как политический анахронизм, демагогия выживших из ума геронтократов или признаки явного девиантного поведения. Однако это означает не исчезновение подобных структур сознания, а их трансформацию или транспонирование. Идеологические элементы и постулаты «нового человека» (советского человека) в момент кризиса советской системы превращаются в «утопию нормальных стран», о которой писал А. Берелович[342]
. На этой первой фазе реконфигурации массовых представлений (1988–1993) имеет место перенос утопических стереотипов сознания на страны идеализируемого Запада, выступающие в качестве декларируемых ориентиров «Европа – наш общий дом» и в качестве образцов для недолгой политики модернизации и реформ. Далее (вторая фаза: 1994–2000) элементы утопизма переносятся в прошлое, способствуя идеологической фабрикации столь же идеализированных и фантастических «русских национальных традиций», развороту политики в сторону неотрадиционализма, православия и нового самодержавия или (позднее) – путинского авторитаризма, незаметной, но все более усиливающейся бюрократической ритуализации и сакрализации («бесконтрольной») власти, сопровождаемой возвращением к антизападничеству в сочетании с выхолощенной риторикой нового модернизационного рывка.Утопизм как фактор структурирования времени остался в виде привычных патерналистских иллюзий и все более слабых остаточных надежд на власть, то есть в качестве очень устойчивой и консервативной идеологии, суть которой заключается в том, что власть «должна» обеспечивать людей определенным минимумом социальных благ и гарантий (работы, жилья, медицинского обслуживания, образования и тому подобных социальных функций). То, что власть не выполняет этих социальных обязательств, приводит лишь к аморфному социальному недовольству, расчету обывателя только на свои собственные силы, но не меняет структуры представлений о том, как устроено общество. Здесь представления о том, как «должно быть», замещают реальность, нейтрализуют или вытесняют соответствующие интересы актуального действия или участия в политике, в возможностях изменения ситуации. Нерационализируемым резидуумом этой идеологии «светлого будущего» следует считать смутные основания легитимности власти, гарантирующей «стабильность», «умеренный достаток» и порядок в обществе, то есть все то, что связывается в последние десятилетия с идеализированными представлениями об эпохе брежневского застоя как лучшего времени, которое было у России в ХХ веке[343]
. Тотальный хронический дефицит советских лет сегодня начисто забыт, на позитивном отношении к недавнему прошлому сказывается, прежде всего в виде негативной проекции настоящего или травмы недавнего времени, опыт существования в условиях институционального развала советской системы, от которого россияне с трудом отходят и не могут отойти, поскольку об этом напоминают пугающие кризисы 1998 и 2008 годов.