— Саш, подари мне стол, — так он нас встретил, — знаешь, я люблю столы, много столов, как в столовой. Такая поразительная перспектива столов. Белые столы на черном фоне. Ночной цвет. Ты знаешь, маленьким я был в ночном, в Балашихе. Горит костер, мотыльки, горячая картошка. Ты любишь горячую картошку? Слушай, давай сварим горячей картошки в тулупах, чтоб повесить тулуп на гвоздь.
Владимир Игоревич Яковлев, «старик, ты — гений!» Первый из первых!
Он рисовал энергичными мазками, не прибегая к дробной технике. На первый взгляд, гуаши Яковлева казались топорными, но чем больше вглядывался в них, тем глубже затягивало очарование. Смелый рисунок, решительная хватка. Московский гений с маху, в один присест, выдавал «цветок в стакане». Не пустой, легкомысленный букет, а вещь, написанная обнаженным сердцем.
Гойя, Ван Гог, Врубель, Яковлев — творцы одной породы человеческого страдания.
Ромашка в стакане, как приговоренный к казни.
Я благодарен судьбе и Сашке Васильеву за то, что они свели меня с художником, приговоренным к мучительным пыткам жизни.
Бывал я и в «доме Фаворского». Обращение матерого гравера к пушкинским трагедиям меня не удивило. Текст выбирал сам художник за много лет гравирования, он был уже безнадежно болен, штихель не слушался, но лучшее в этой серии «Пир во время чумы» — страничный разворот с изображением пирующих молодых людей прямо посреди городской площади — мне очень нравился. Фаворский посадил за стол всех обитателей дома, а чумной Вальгам был не кто иной, как Иван Бруни, постоянный председатель застолий на Перовом Поле.
После смерти горячо любимой жены, художницы и матери троих детей, двое из которых погибли на войне, Фаворский замкнулся и затих. Общение с ним устраивали заранее и только официальным липам, издателям, иностранным галерейщикам. У постели угасавшего академика постоянно дежурила Ирка Коровий, с записной книжкой, ловившая каждый вздох духовного вождя русского искусства.
9. Сто первый километр
Лет десять подряд Федя-Акробат возил студентов декфака на пленэрную практику в Тарусу — сто километров от Москвы, — где он снимал полдачи с мезонином.
В июне 1959 года, после трех часов ходу под дождем, старый речной катер ткнулся носом в сушу, и профессор Богородский объявил ученикам:
— Город Таруса — русский Барбизон!
Туман постепенно спадал, обнажая убогий пейзаж. Появился искалеченный дебаркадер. На мокром пароме валялся пьяница. В сырой траве квакали лягушки. В грязи застряла телега с сеном. Бородатая коза жевала тряпку. С гнилой лодки какой-то шизофреник в очках пытался поймать пескаря.
И это знаменитый Барбизон?
Юные художники бросили на голый берег мольберты и заскулили, проклиная грязь, дождь и советскую власть.
Вечером профессор пригласил к себе избранных студентов курса для собеседования.
— Повторяю, — встретил он нас в белых, теннисных брюках и соломенной шляпе, — несмотря на отсутствие архитектурных шедевров, Таруса — артистический Барбизон. Турист, разбалованный африканской экзотикой, не найдет здесь пышной растительности с пестрым, пернатым царством. В этом скромном уголке русской природы скрыты очень сложные художественные задачи, решать которые нам, реалистам, необходимо.
Педагог упомянул о прошлом тарусского края, украшая панегирик знаменитостями науки, культуры, литературы, облюбовавшими этот безликий косогор над Окой для плодотворной работы.
— Завтра после полудня нас ждет Константин Георгиевич Паустовский, а послезавтра Василий Алексеевич Ватагин, — закончил встречу Федя-Акробат.
Никто из нас не читал известного писателя, включая вгиковского энциклопедиста Каневского, сочинявшего «в стол» короткие эротические были.
Паустовский был «оракулом» советского романтизма и главой прогрессивной партии. Экскурсии к романтику и прогрессисту считались обязательными для читающего человечества. Чувствительные дамы из средних школ, где он считался несокрушимым кумиром, сочли бы вас неотесанным поленом за плохое к нему отношение.
Не для печати, а для «своих» сообщалось, что Паустовский — прямой потомок Гетмана Сагайдачного и автор бессмертной фразы: «каждому просвещенному человеку, не лишенному воображения, жизнь готовит встречу с Парижем».
Сорок лет подряд романтик из казаков, сочинял чувствительную прозу о русской природе, умудрялся получать Сталинские премии и жить не в лагере за колючей проволокой, а в небоскребе с неприступным, гранитным подъездом. Как наш Федя-Акробат, один сезон он проводил за границей, а другой в гуще народа.
Паустовский лет сорок писал романы и рассказы и вел там разговор на высокой ноте о чудесах русского леса, о героизме простых советских тружеников, пронимая не только сердца сельских учителей, но и просвещенного читателя Запада, отсыпавшего ему валютные гонорары. Тарусские дачники всех классов и прослоек, наевшись в столовой творожников, в один голос восклицали: «Товарищ, смотрите, идет Константин Георгиевич, такой обыкновенный, такой душевный мудрец, в китайских штанах и с веслом на плече».