У Оксаны мгновенно пересохло во рту. Язык колкой щепкой царапал стиснутые зубы. В голове пульсировало и гудело чужим, несмолкаемым, плотно вплетаясь в грохот крови, и сминая её, как она стискивала в пальцах податливую глину. Она зажмурилась. Пятна света и черноты плавали под горячими веками. Оксана перестала чувствовать собственное тело и вес. Тошнотворный ком перекрыл дыхание. Она заскулила, не слыша себя, лишь слабо ощущая плаксивую гримасу на мокром лице, потом и это ощущение исчезло, словно она стала чем-то мимолётным внутри маленькой высушенной головы, застрявшей в корнях Мирового Древа, вросла кровью в вавилонским шепот, повисла связкой мутных, затянутых катарактой лет, бусин на древесном корне. Через заштопанные паутиной глаза-окна, она смотрит на солнечный день, запятнанный кляксами облаков; этюдник и листы набросков под круглым голышом, углы трепещут и загибаются под ветром; Вика сгорбилась на стуле, волосы упали на лицо; за плечом девушки стоит Степан, и губы его шевелятся, грязно-зелёные, изломанные крылья из еловых лап торчат за его спиной, хвоя осыпается под ноги ржавым дождём
Крик забился в горле. Оксана упала на колени, голова мотнулась, и девушка прикусила язык. Вспышка боли заставила распахнуть веки. Она вновь зацепилась взглядом за прямоугольник солнечного света у входа и ползла к нему, глотая солёную кровь. Хвоя колола ладони. Хрустел складками пакет, который она волочила за собой. Сопли стекали на подбородок, на что она не обращала внимания, пока голоса Вики и Степана не подтащили её к свету как шкодливого щенка за поводок, и не расколотили болтливую тишину под ветхой крышей вдребезги…
Ландура, старая тельмучинка, у которой маленький Стёпка оставался в посёлке леспромхоза, когда отец не брал его с собой в тайгу, называла мальчишку Кельчет-И-Тек. Ему нравилось, а отец рассердился и что-то долго выговаривал походящей на деревянного идола бабке. Старуха смотрела бесстрастно, беломорина в сморщенном рте размеренно дымила. Когда егерь замолчал, лицо Ландуры долго оставалось неподвижным, а потом по морщинам прошла рябь. Она вынула папиросу и сказала по-русски, хотя остальной разговор шёл на тельма:
— Ты ничего не можешь изменить.
И равнодушно отвернулась.
Отец увёл Степана и больше у Ландуры не оставлял. Были другие семьи и люди. В благодарность за присмотр отец таскал из тайги лосятину, рябчиков, глухарей, поленных тайменей, лесной мёд и короба с белыми — один к одному, — грибами. Степану у чужих не нравилось. Дети его задирали и не принимали в свои игры. Взрослые сторонились, смотрели хмуро и, кажется, были готовы сами одарить егеря, лишь бы он больше не приводил к ним своего сына.
В семь лет Степан оправился в Алтуфьевский интернат. Без сожалений и слёз. Отсутствие родителей других детей всю неделю, а то и месяц уравнивало его с другими и было легко вообразить, что их рассказы о доме и близких- выдумки. Что-то вроде сказок Ландуры о Верхнем и Нижнем мире, Унгмару и Кельчете, лесных духах, людях-зверях, мёртвом лесе Лыма, где на ветвях развешены колма — берестяные туеса с прахом мертвых; о Берчиткуле — таежном хозяине; о болотном упыре Керигуле с выводком дочерей-рыб, что заманивают неосторожных в самую трясину, а наигравшись отдают отцу, который высасывает из человека кровь, а неприкаянную душу — Сунесу, — отпускает бродить по тайге. Об Олман-ма-Тай, что однажды нашла в тайге израненного охотника, выходила его и полюбила, зная, что будет наказана… Их было много, этих рассказов. Степан скучал по ним, как скучал по тайге, и в Бурханов верилось легче, чем в собственную мать.
Дважды Степан убегал из интерната. Без особых проблем добирался до посёлка, избегая дорог, людей, и стучал в рассохшиеся двери старой избёнки. Ландура открыла только в первый раз, потому что во второй открывать было некому, а сама Ландура уже, наверное, покоилась в лесу мертвецов в колма, а её дух весело прыгал с ветки на ветку, вселившись в юркого соболька с такими же чёрными и блестящими, как у самой бабки, глазками. А, может, дух её прямиком отправился в Верхний мир на поля Унгмару…
Отец находил Степана сам. Возможно, он единственный точно понимал, где искать. И почему. Смерть старой тельмучинки оборвала одну привязанность Степана, он ощущал горькую пустоту внутри, которую нечем было заполнить или понять. Он плакал тайком, отвернувшись, а за окном машины тайга пятилась угрюмо и молча, плотнее смыкая еловые лапы, словно изломанные крылья. На крыльце интерната он в последний раз разговаривал с отцом о матери. Он вообще последний раз с ним разговаривал, а точнее, попросту прогнал, когда постаревший егерь затянул своё: «Не проси много…»