«Все лето, лишь только святой праздник, ходили к князю асмоловцы, чтобы добром уговориться о несправедливых обрезах и выпросить послабление на пашню и ургу, заливной луг... «Погодите,— ласково отвечал им князь, любуясь новеньким, привезенным из чужих краев ружьем или залезая с тем чужеземцем в длинные дрожки и тараторя с ним на чужом языке (а выездные кони бьют копытами и не стоят на месте),— погодите...»
«А те асмоловцы возят и возят Князев спирт, все больше и больше нелюдимеют и уходят в себя. Ай, бог с ним, с миром, суматошным и непонятным».
«Забрался тогда «пророк» на гумно — лететь на небо — и сполз, дурак дураком. Взяла полиция и его и еще многих» .
Чувствуете, как густо, плотно, «в несколько рядов» кладутся слова, весомые, словно намокшее дерево, от мыслей о родном и «забытом» крае, и как одновременно легко несет их, слова те, общее приподнятое настроение.
Что же это за настроение и стиль, неожиданно приподнятый, чем он рожден, что в себе таит?
Уж не из такого ли ощущения он, не такой ли авторский голос в нем звучит: я расскажу вам о нашем крае, ведь вы, конечно, читали, знаете о других, близких и далеких, землях и народах. Слышали, конечно, про «украинскую ночь», про «парубків», «жінок» диканьских! А я вам расскажу о своем Асмолове, о «бедняге Днепре» — белорусском. Ведь я его, край этот, люблю не меньше, чем иные свой, и хотел бы, чтобы и вам не скучно было. Постараюсь, вспомню какие-то красивые истории, чтобы удержать внимание ваше...
Действительно, было, очень много происходило вокруг Асмолова: «притулилось то Асмолово к великому некогда пути из Великого княжества Литовского в Московию».
«Да только мелеет и ослабел старик-бедняга Днепро... Заглох совсем великий древний путь... Потихоньку разваливается, за речкой, на горочке, окруженный липами и кленами, старинный облупленный дворец взбалмошных князей Кондыб-Лугвеничей...»
Нет, не получается, не получится легенда, былина, потому что «забытый» он, этот край!
Тогда, может, деревня порадует чем-нибудь: заиграют краски, звуки, возрадуется глаз, душа читателя.
Так и кажется: набирает повествователь на всю грудь воздуха, чтобы начать вести возвышенный, пафосный, веселый хоровод смешно-радостных деревенских историй. И интонацию для этого «гоголевскую» берет, начинает ею:
«Случалось ли вам проезжать по деревне в конце лета...»
«Доводилось ли вам в такой погожий денек на переломе лета и осени...»
«Набрал воздуха» на всю грудь, но вместо песни — долгий и тяжелый вздох.
Что ты увидишь — хоть в конце лета, хоть зимой — в белорусской деревне?
«Однако посмотрим... Если глаза ваши ослабели, если они, кроме собственного отражения и зеленой темноты, ничего в окошке не разглядят,— не брезгуйте, не бойтесь запачкать руки и толкните тряпье в дыру. Вырвется из хаты тяжелый смрадный воздух. Отверните на миг голову и снова загляните...
Что можно увидеть в хате горемычного мужика- белоруса?»
Подробно, с горьким знанием жизни мужичьей — ибо это деда, матери, отца, собственного детства правда и память! — повествуется о белорусской деревне.
«Вы лучше взгляните на живое. Оно среди хаты, на земляном полу, выбитом и залитом помоями, сидит на куче щепок и жестянок, сидит, по-турецки поджав ноги, сидит возле миски, в которой тюря из холодного молока, хлеба, мух и мусора. Круглые детские глазенки, заплаканные и нахмуренные, с безнадежным любопытством уставятся на вас. Постепенно появится мысль: что вам надо? Ведь вы — не мать, которая заперла его, не имея старших деток-нянек, и ушла на день-год в поле жать овес, ушла и не идет кормить его и утереть носик. Вы размышляете: мальчик или девочка? Не все ли равно: ведь доля одна.
Это — герой нашей истории Хомка».
Нет, не получилось с тем, с заимствованно жизнерадостным пафосом: не накладывается он на деревню М. Горецкого — реальную, не этнографическую белорусскую деревню.
И на батрацкую, сиротскую жизнь Хомки никак не накладывается. На всю судьбу этого мальчонки: «не дорос до отцовских колес», и, тем не менее, навесили на него длинную солдатскую винтовку и втолкнули в окоп, где его накрыл первый же немецкий снаряд.
«За что?» — прозвучало, никем не услышанное, по-детски обидчиво и недоуменно среди взрывов и солдатских криков, стонов...
Так что «белорусское» — этот стон, да вопль, да сплошная грусть?
Отнюдь нет. Уже в драме «Антон» автор не хочет соглашаться, что это и в этом — «характер белоруса».
Мы уже говорили про интонацию «шутника Писаревича», которая заполняет произведения (и письма) М. Горецкого — про его неугасимую улыбку.
Вот такой улыбкой (вопреки горю-беде) пронизано «Тихое течение».
С одной стороны, как бы отрицается книжно-заимствованная, этнографическая жизнерадостность «колорита». Как бы пародируются также и собственные намерения и размышления про «гоголевскую Белоруссию» в литературе.
Однако сразу же — снова возвращение назад. Также и к Гоголю возвращение. Только глубже понятого и прочувствованного. Того Гоголя, который показал невидимые миру слезы — сквозь смех.