«Налаживают сохи и бороны люди во всех дворах. И обидно Хомке, что отец его, хозяин неумелый, в такое горячее время, когда надо выходить на работу в поле, наконец собрался он лен мять, стучит в бане один мялкой. Ну, да ладно! Не все ведь плохо делает отец: к весне вот кобылу купил, а то который год без своего коня жили. Норовистая попалась кобыла: не хочет ходить на выпасе, лихо несет ее в жито,— откуда у нее и скорость берется? Запрягут, то хоть палкой бей ее — не побежит, а тут вот летит и летит в жито. Сколько раз выбегал отец сгонять ее с потравы. «Вот уж, наверно, злится,— рассуждает Хомка.— Пособил бы ему пасти кобылу, да хозяйская работа не пускает батрака». Шел кто-то мимо, по дороге возле жита, заорал: «Юркина кобыла опять в жите! Не успел разбогатеть на коня, так уже и чужие хлеба скорей травить». Легче Юрке целый день без кусочка хлеба просидеть, чем услыхать такое от кого-нибудь. Хвать об землю раскоряку-мялку, ринулся кобылу ловить. А она, дуреха, не дается и лягнуть норовит. Все-таки обуздал, перетянул морду нахрапником и привязал повод к развесистой вербе. Вырвал из забора гнилой снизу, но здоровенный кол, ухватил обеими руками и ну дубасить глупое животное. Забьет! Ах ты, господи! Забьет ведь! Дрожит все в Хомке, как струна. Вот-вот оборвется. И грохнулась наземь подбитая кобылка. Вытянула несуразно длинные ноги. Бежит туда, воет мать, бегут люди. А Юрка и жену по голове кулаком. Неразбериха, вой! Все чувства слились в ком и разрывают хрупкую душу Хомки: печаль и жалость, злоба и боль, и непонятная глухая покорность подневольного перед неотвратимым... «Он думает, если ему не везет ни в чем, то можно кобылу досмерти забивать, можно маму бить,— с надрывом говорит кому-то Хомка, не жалуется, нет, просто так себе говорит:— На ярмарке уговаривала мама, чтобы не покупал эту кобылу, не верил цыгану, недобрая кобыла... не послушался! Если он цыгана больше уважает, чем нас». И горькое горе, как та вода сквозь плотину, прорвалась и заливает все крупными, горючими слезами. И икает и судорожно всхлипывает: «Забил кобылу-у-у...»
Близость к Достоевскому сознательно эксплуатируется художником — та обязательная аналогия, которая и читателю придет в голову. Для того, может, и сцену такую взял, вспомнил — из богатьковской жизни сцену.
Конь на городской мостовой, в самом «фантастическом на земле городе» Петербурге, и в деревне конь — нечто разное, очень разное. У этого, у деревенского коня есть даже «биография» — и ее знает не только хозяин, а вся, может быть, деревня. Отец дико бьет на глазах у Хомки не просто «живое существо», как там, на петербургской мостовой, а как бы члена семьи. Да еще какого главного в крестьянской семье.
«Вас не удивляет,— с определенным даже вызовом пишет автор,— что герой наш плачет во сне по искалеченной кобыле, а не по матери, жестоко оскорбленной отцовскими побоями».
Рассказав, как наживалось это богатство — кобыла в хозяйстве («недосланные рассветы детей», «на то ушла яичница большого праздника, потому что яйца, за которые получены деньги на кобылу, ехали на Зеликовом возу в Оршу или в Смоленск», «слово «кобыла» перехватывало лишнюю чарку в воздухе у самых губ» и т.д.), писатель горячо и с горечью заканчивает: «Так разве можно сравнить с искалеченьем кобылы материнские слезы и материнский вой под кулаками отца — такое привычное дело в ежедневной асмоловской жизни? Да разве не сын своего родителя, да разве не сын своей матери герой наш, если так горько плачет он во сне по своей искалеченной кобыле» .
Хорошо и сразу ощущается, что и здесь — не школярское, не книжное повторение классика, а сознательное использование читательского знания русской классики.
И обогащение своей мысли, «интенсификация» ее — через неожиданное сближение жизни и литературы.
Помните, в рассказе «Страшная песня музыканта» герой М. Горецкого Артем Скоморох играет по приказу пана над гробом отравленной панской любовницы. Как бы сама жизнь в тех звуках слышится, льется.
«Заиграл... о ежедневной жизни человека» и — звуки бытовые (кашель бьет старика, дите плачет).
«Потом заиграл: о своей недоле с первых дней жизни» — лирические звуки, мелодия.
«Но вот выбивается игра на новый тон. Выплывает наверх могучий звук, гордый, непобедимый, под которым едва слышны и те песни жнивные, и то страдание полячки».
Наконец запела скрипка Артема о гордой одинокой душе самого музыканта: «заиграл о своей музыке».
Музыка о музыке — и такое возможно у Горецкого, если оно, как у Артема Скомороха, восходит «от самого низа», является продолжением всей правды действительной жизни.
Вот так и «литература в литературе»: сознательная «подсветка» Гоголем или Достоевским. И это у М. Горецкого не наивное заимствование (за исключением разве только некоторых ранних попыток) и тем более не провинциальное эстетство (такое тоже возможно). Это — поиски глубины. Жизненной, психологической, литературной.