– Не сомневаюсь, – сказал Юстас. И невольно вспомнил почти безумный жар чувств, который она вызывала в дни их бурного романа, агонию вожделения, муки ревности. И это касалось многих других мужчин, пылко влюблявшихся в нее – от простого математика до владельцев крупных компаний, от венгерских поэтов до английских аристократов и чемпиона по теннису из Эстонии. А теперь… Он мысленно представил себе образ Лаурины, какой она представала сейчас, двадцать лет спустя: иссохшая калека в инвалидной коляске с медно-желтыми волосами, кудрями уложенными над лицом, которое вполне могло бы сойти за посмертную маску Данте…
– Я отобрала несколько твоих писем, которые хотела бы прочитать тебе, – сказал ему в ухо голос из микрофона.
– Боюсь, сейчас они покажутся довольно глупыми.
– Вовсе нет, – возразила она. – Они прекрасны. В них столько остроумия; et en même temps si tendres – così vibranti![36]
– Vibranti? – переспросил он. – Только не говори мне сейчас, что я когда-то пульсировал жизненной силой.
Какой-то звук заставил его повернуть голову. В проеме распахнутой двери стояла Мими. Она улыбнулась ему и послала воздушный поцелуй. Кимоно цвета красного вина при этом распахнулось на ней.
На другом конце телефонного провода раздался шелест и хруст бумаги.
– Послушай вот это, – хрипло сказала Лаурина. – «Ты владеешь способностью вызывать желания, которым нет предела, и в этой беспредельности их невозможно утолить простым обладанием одним лишь твоим телом и быстротечными мыслями».
– Бог ты мой! – воскликнул Юстас. – Неужели я мог написать нечто подобное? Звучит как цитата из Альфреда де Мюссе.
Мими теперь стояла рядом с ним. Свободной рукой он ласково похлопал ее по обнаженным ягодицам. Бери от жизни все…
Хриплый голос продолжал читать:
– «А потому мне начинает казаться, Лаурина, что единственный путь к исцелению от любви к тебе – это уподобление суфиям или Хуану де ла Крусу. Потому что только Бог вызывает те же чувства, что вызываешь во мне ты…»
– Il faudrait d’abord l’inventer[37]
, – с усмешкой прервал ее Юстас. Но в те времена, он живо это помнил, ему казалось все это вполне разумным описанием собственных ощущений. Что лишний раз свидетельствует, до какого приниженного состояния способна довести эта проклятая любовь самого рационального мужчину! В таком случае следовало возблагодарить Господа, что ныне он навсегда покончил с подобными глупостями! Юстас еще раз звонко шлепнул Мими по попке и улыбнулся ей.– Spicciati, Bebino[38]
, – прошептала она.– А вот еще одно восхитительное письмо, которое ты мне написал, – произнес в тот же момент голос Лаурины. – «Любить тебя с такой силой, как люблю я…»
Мими в нетерпении дернула его за ухо.
– «…это значит родиться заново и прожить другую, гораздо более интересную жизнь», – продолжал голос в трубке.
– Прости, но вынужден на этом прервать декламацию собственных сочинений, – сказал Юстас. – Мне придется дать отбой… Нет, нет, ни минуты больше, дорогая. Уже пришел дантист. Ecco il dentista, – повторил он по-итальянски, чтобы Мими поняла тоже, и при этом слегка игриво ущипнул ее. – Adesso comincia la tortura[39]
.Он положил трубку, повернулся и, посадив девушку себе на колено, начал щекотать ее толстым пальцем между ребрами.
– No, no, Bebino… no!
– Adesso comincia la tortura, – снова сказал он, заставляя ее биться от смеха почти в истерике.
X
Сидя в углу своего похожего на небольшую пещеру магазинчика, Бруно Ронтини проставлял цены на только что приобретенную кипу книг. Пятнадцать лир, двенадцать, двадцать пять, сорок… Его карандаш перемещался с форзаца на форзац. Свет, который падал почти вертикально из лампы над головой, накладывал густые тени на его глубоко посаженные глазницы, под выступающие скулы и крупный нос. При таком освещении над книгами склонился вроде бы некрасивый угловатый череп, но стоило ему посмотреть вверх, как становились видны яркие голубые глаза, а лицо приобретало выразительные и почти веселые очертания.
Карло ушел домой, и он остался один – совершенно один, но это было одиночество, которое неизменно наполняло его ощущением невыразимого счастья. Из-за стекла витрины доносился достаточно громкий уличный шум, но внутри магазинчика он чувствовал себя как в окруженном скорлупой ядре, где царила полнейшая тишина, где любой посторонний звук терял всякое значение; тишина, которую ничто не способно было нарушить. И сидя в самом средоточии молчания, Бруно размышлял о букве «L» со штрихом, которую выводил перед каждой цифрой на книге, и ему казалось, что она означает не просто слово «лира», но символизирует и любовь, и освобождение.