– Мне очень жаль, – пробормотал он едва слышно.
– Я распоряжусь, чтобы Вероника занималась с тобой разговорным английским каждый день после обеда, пока я сама отдыхаю. А теперь попробуй начать про свою поэзию заново.
XV
«Назад и вниз», смех и сигара. Очень долго ничего больше не было. Только этим из своего существа он и владел; всеми остатками своей личности, которые смог собрать. Ничего, кроме оставшихся в памяти трех слов, внезапного ощущения торжества и обмусоленного цилиндра из табака. Но этого хватало. Знание приносило радость и придавало уверенности.
А между тем на периферии сознания оставалось все то же свечение, но только внезапно, между двумя воспоминаниями, он понял, что оно несколько изменилось.
Поначалу яркий свет лился отовсюду и везде был одинаковым. Сияющая тишина. Беспредельная и равномерная. И в целом свет по-прежнему выглядел безупречным, а источник его неясным. Но в то же время складывалось впечатление, что, оставаясь таким же, каким было всегда, это безмятежное, не знающее границ блаженство и знание вдруг стали сдерживаться проникновением в него какой-то активности. Но активности, имевшей ту же структуру, подобие живой решетки в пространстве – повсеместной, бесконечно сложной, необычайно хрупкой. Безразмерная, во всю ширь раскинутая паутина, то сплетающаяся в узлы, то расходящаяся, состоящая из параллелей и спиралей, причудливых фигур и их странным образом искаженных проекций. Но все это сияло, двигалось, жило.
И снова единственный фрагмент своего существа вернулся к нему – все тот же, но теперь неким образом связанный с определенной фигурой в той яркой, тончайшим образом сплетенной решетке, нашедший определенное место на одном из бесчисленных уплотненных наростов паутины непрерывно пересекающегося движения.
«Назад и вниз», а потом неожиданный торжествующий смех.
Но эта структурная часть переплетения оказалась проекцией другой, где он вдруг нашел еще один, но более крупный фрагмент своей личности – и это тоже было воспоминание: образ маленького мальчика, пытающегося выбраться из канавы с водой, до колен промокшего и покрытого грязью. «Попался, Джон, попался!» – в воспоминании кричал он сам, а когда мальчик сказал: «Прыгай тоже, ты, трус несчастный», он снова крикнул: «Попался!» – и залился смехом.
Этот смех вернул сначала сигару, всю обслюнявленную, а еще ближе к центру необъятной решетки – память об ощущении большого пальца между губами, об удовольствии долгого сидения на унитазе за чтением «Журнала для мальчиков» и сладости торчащего во рту длинного лакричного леденца.
А стоило переместиться от проекции к проектору, как возник крупный образ существа из крепкой плоти, пропахшего дезинфицирующим мылом. И когда у него ничего не получилось на ночном горшке, фрейлейн Анна уложила его себе на колени и дважды отшлепала по попке, оставив затем лицом вниз на скамье, пока ходила за Spritze. Да, за Spritze, за Spritze… Только у этого было другое, английское название, потому что мама сама доставляла ему болезненно-приятное ощущение, когда ставила клизму. И когда такое происходило, то преобладал запах не дезинфекции, а фиалкового корня. И хотя он, конечно, мог бы при желании все сделать на горшке, все равно не делал… Ради этого мучительного удовольствия.
Линии света жизни рассеялись, чтобы затем сойтись в другой узел, и теперь это были не фрейлейн Анна и не мама. Возник образ Мими. Spicciati, Bebino! И в приливе радостных эмоций он вспомнил халатик цвета красного вина, тепло и упругость кожи под покровом шелка.
Сквозь щели в решетке он различал и другой аспект сияния света – полную и равнодушную тишину, красоту во всей аскетической простоте, но все равно такую манящую, желанную, неотразимо привлекательную.
Яркий свет приближался, делался все более интенсивным. Он сам стал частью блаженства, слился с молчанием и красотой. Навсегда, навсегда.
Но слияние с красотой означало одновременно откровение познания. И внезапно он увидел, чем были в позорной действительности все эти восстановленные фрагменты его сущности, почувствовал в них сгустки распада, потому что именно в них свет уже не проникал; они оставались непроницаемыми для него, являли собой пустоту, подлежавшую уничтожению. Их должны были поднести к торжественному свету тишины, рассмотреть их отталкивающую природу, понять ее, чтобы затем отвергнуть, заставить аннигилировать и освободить место для новой красоты, нового знания, нового блаженства.
Халат цвета вина исчез, а он обнаружил еще один фрагмент своего уходящего существа – воспоминание об округлостях грудей, об их восковой белизне, увенчанной тем, что можно было принять за пару незрячих карих глаз. А в глубине плоти глубоко погруженный внутрь пупок, который, как он вспомнил, казался до абсурда похожим на надутые губки викторианской барышни. И под стать – жеманная манера говорить. Adesso comincia la tortura.