— Тем хуже; значит, на твоих ослепших от доверия глазах он украл. Я и тебя бы засадил, если бы не знал высоких рекомендаций, как о честном партийце. Но, предупреждаю, наводи порядок, не то смотри!
— Не делай из мухи слона, товарищ Аверченко! Да и не следовало бы тебе со мной так разговаривать. Или ты думаешь, что я меньше тебя предан делу партии?
— Значит, меньше, если не видишь, что рядом с тобой делается... Ты думаешь, пролетарии Питера дали вам всякие товары, чтоб вы тут делишки свои обделывали? Рабочие голодают, получают по осьмушке хлеба, а они тут своим шмарам шелка дарят, — он так и сказал «шелка». — Защитничек!
— Да ты что?.. Ты думаешь, что говоришь? — вскричал отец. — Чего ты кадило тут раздуваешь! Ну, неправильно поступил мальчишка, за это ему надо портки снять и крапивой настегать, пассажира проклятого, да и девчонку заодно, чтоб не толкала на это. Не с тем борешься, товарищ Аверченко!
— Я знаю, с кем надо бороться! И не тебе меня учить! Врагов везде хватает, другого и не распознаешь, вроде и честный, а в нем враг сидит... Но я всех выявлю!
— Если будешь выявлять таких, как Полуярков...
— Да что ты с ним пристал! — вскинулся Аверченко. — Лучше сразу прикончить гниду, чтоб из нее не выросла вошь. И не встревай не в свое дело, товарищ Воронин. Дознание ведется... За каждую соломину надо шлепать гадов, чтобы не подрывали основ нашей молодой республики!
— Освободи Полуяркова! — уже не требуя, а прося, боясь за его жизнь, сказал отец. — Я же знаю его...
— Плохо знаешь! Знал бы получше, не допускал бы к складу.
Через два дня Володя был расстрелян. Мы с братом этого в то время не знали. От нас скрыли, щадя наше детство. Не знали и того, что отец послал письмо в Челябинск... Это все мы узнали много позднее. Письмо было получено, и из Челябинска выехала специальная комиссия по расследованию деятельности местной ЧК. Она вскрыла немало фактов произвола, творимого Аверченко. На вопросы следователя он отвечал четко. Да, выносил приговоры о расстреле! За что? За спекуляцию, за воровство, за саботаж, за все, что шло во вред молодой республике.
Был суд. И на суде Аверченко держал себя уверенно. Он был не один, с ним вместе судили и его двух помощников, таких же убежденных в своей правоте, как и он. И только под давлением фактов, большой речи секретаря губкома, в которой тот разъяснил весь вред, какой был нанесен молодой Советской республике местной ЧК, Аверченко дрогнул.
— Своими беззаконными действиями, неоправданной жестокостью вы подрывали веру народа в дело революции! — обвинял Аверченко секретарь губкома.
«И тут, — рассказывал отец, — Аверченко вскочил, закричал: «Я не хотел этого! Не хотел!»
— Это не снижает вашей вины! — сказал председатель Челябинской ЧК.
— Я не хотел вреда нашей власти, — глухо повторил Аверченко. — Не хотел... Но если все обернулось так, то нет мне прощения! Нет! Тогда я сам себе говорю: достоин высшей меры социальной защиты! — И тут же вытащил из кобуры маузер и застрелился.
За ним пытался покончить с собой и его помощник, но того успели разоружить.
— А почему же у них оружие было? — спросил я, когда мне было уже лет пятнадцать.
— Доверяли, — ответил отец.
— Как доверяли, ведь их же судили?
— Ну что ж, если бы даже его приговорили к расстрелу, Аверченко не стал бы обороняться. Свой был, не враг...
Тот большой и, пожалуй, самый главный период жизни отца остался там, в Сибири. Время ожесточенной борьбы сменилось мирным строительством. Петрокоммуновцы выполнили свой долг. И вот мы опять в Петрограде. Но теперь для меня город уже во всем размахе. Мне девять лет, я далеко не тот мальчуган, который уезжал из него, мало чего понимая. Теперь я гляжу во все глаза. Все мне интересно, все для меня ново.
Звенят трамваи, мягко подскакивают на резиновых шинах легкие пролетки, потряхивают гривой тяжеловозы-битюги. Нет-нет и промчится глянцевитый, черный, как жук, автомобиль с большими фарами-фонарями. «Невский проспект», — поясняет нам с братом отец. Мы едем на извозчике. В ногах у нас вещи, отец с матерью на пружинистом сиденье. Мы на вещах. Мне все видно, и справа, и слева. Проспект ровный. Глаза не успевают на все глядеть. Носятся мальчишки с сумками через плечо, звонко кричат: «Красссная вечерняя газета!» На перекрестках стоят милиционеры, показывают руками, куда ехать. А извозчик все похлопывает и похлопывает вожжами по бокам лошади, и все дальше мы уезжаем от вокзала. И вот уже свернули с Невского, объехали большой собор с памятником Кутузову, и копыта зацокали по булыжной мостовой. Дворник поливает панель из резиновой кишки, — вода радугой висит в воздухе. И под ней вывеска. На ней нарисована кружка пенящегося пива и красные раки с растопыренными клешнями. На магазинах большими буквами: «ПЕПО» — Петроградское единое потребительское общество.
Извозчик въехал в подворотню четырехэтажного дома и остановился в стиснутом стенами домов квадратном дворе. Слева была жилая сторона, справа — Максимилиановская больница. Конечно, никто тогда и не думал из нас, что в ней умрет отец.