Дементьев был полной его противоположностью. Во-первых, он работал в ЦК ВЛКСМ, что для мыслящего советского криля являлось клеймом, хуже желтой звезды в Варшавском гетто. Во-вторых, своей улыбчивой свежестью и вольной статью он бросал вызов тем, кто считал, будто в СССР свобода и творчество невозможны, как жизнь в вакууме. В довершение, вопреки неряшливой литературной моде, на нем был дорогой и прекрасно сидевший костюм, а также ослепительно-белая сорочка и модный, но без евтушенковских парчовых пальм галстук. Дементьев словно олицетворял собой тогдашний партийный лозунг: сегодня лучше, чем вчера, а завтра лучше, чем сегодня.
– Про комсомол сейчас будет читать, – сморщился сидевший рядом со мной молодой поэт, писавший в основном почему-то эклоги. Мы его так и звали «экложист».
– Посмотрим… – ответил я.
Прошло больше сорока лет, и я не помню в точности, что именно читал Дементьев. Помню: то были стихи о детстве, о Твери, о России, о Пушкине, о стыдливой женской щедрости, о верности и великодушных обидах любви… Вопреки ожиданиям ни строчки о комсомоле не прозвучало. Приглашенная окололитературная публика, занимавшая первые ряды, вежливо пошлепала в ладоши, зато сидевшие в глубине зала простые любители поэзии, купившие билеты в кассе, громко хлопали и просили: «Еще, еще, еще!» Первое отделение затягивалось, организаторы вечера переглядывались, боясь обидеть любимого ученика Вознесенского. Сам-то Андрей Андреевич был человеком безобидно лукавым, а вот сердить его жену-музу Зою-Озу Богуславскую не стоило: дама служила ответственным секретарем в Комитете по Государственным и Ленинским премиям. Замечу, Дементьев тогда еще не подружился с композитором Мартыновым, не стал автором шлягеров, не работал заместителем главного редактора журнала «Юность», он был просто поэтом, еще вчера провинциальным и не очень-то известным столичному бомонду, но слушатель его сразу узнал и полюбил.
В заключение Дементьев прочитал «Никогда, никогда ни о чем не жалейте!» и ушел под долгие, не отпускающие аплодисменты. С охапкой цветов, что было редкостью в то безбукетное время. «Еще» – требовал зал. Однако организаторы были неумолимы. Первое отделение и так непростительно затянулось. Мне кажется, именно тогда наметился не всем понятный конфликт поэта с «диктаторами творческой моды», которые никогда не прощают художнику, если он способен завоевать публику без посредников. Им не понятна та естественная эстетика, когда образ рождается замыслом, а не наоборот:
– Ну что? – спросил я у экложиста.
– На публику работает.
– А на кого должен работать поэт?
– На вечность…
– А-а-а…
Публика рванула в буфет, а мы распили предусмотрительно принесенный с собой портвейн «Агдам» в укромном месте возле бильярдной, благородно налив заплутавшему во времени и пространстве старику Рудерману – автору бессмертной «Тачанки». Закусывали солеными сушками и обсуждали услышанное: кто-то критиковал автора за неточные рифмы, кто-то – за дидактику – «Не смейте забывать учителей!», кто-то упрекал Дементьева за танки на улицах Праги.
– А сейчас вы услышите настоящую поэзию! – предупредил экложист, и мы вернулись в зал.
На сцене уже стоял щуплый Пётр Вегин, похожий издали на бескрылого ангела, севшего на диету. Его стихи были грамотные, выстроенные, местами изощренные и оснащенные метафорами, уместными, как поручни трамвая, но не трогающими сердце:
– Кто выбегает? – тихо переспросила женщина, сидевшая впереди.
– Пестун.
– Ай, разве так можно!
– Ты понял, какое слово он имел в виду на самом деле? – шепотом спросил меня экложист.
– Понял.
– Учись!
– Чему?
– Тайнописи. А «лёт лебединый» – так это просто в десятку.
– В каком смысле?
– Не понял?
– Нет.
– Объясняю для простейших. «Лёт» звучит как «Лёд. Так?
– Так. Ну и что?
– Получается: «лёд лебединый». Значит, в этой стране заморожен любой порыв ввысь.
– Иди ты!
– Конечно! Если ты так не научишься писать, вали из поэзии, не оглядываясь!
Забегая вперед, скажу, из поэзии свалил сам экложист, кажется, стал шить кроликовые шапки под «молодую ондатру». Тем временем первые ряды усердно аплодировали после каждого стихотворения, простые любители поэзии в глубине зала переглядывались. Последнее стихотворение Вегина, помню, заканчивалось строчкой: «За убийство любви – расстрел!» При этом он так повел руками, словно стрелял «от живота» из «шмайссера», причем явно не по первым рядам…
В наших разговорах Андрей Дмитриевич иногда сетовал:
– Ну почему они меня так не любят? Я же печатаю их «с колес», двигаю на премии, радуюсь их успехам…
– Вы сейчас о ком?
– О Белле, Андрее, Женьке…
– А что вы хотите? Тайнописцы других не признают.
– Понимаю. Но все равно обидно.