Я натянула пальто так быстро, как только смогла. Трясущимися руками закрыла дверь на ключ и скатилась с лестницы. Входная дверь хлопнула на весь подъезд, закрываясь за мной. Но мне было все равно. Я возвращалась к театру.
Я поскользнулась в темной арке перед дверью театра, но кто-то поймал меня. Максим. В распахнутой куртке. Держал за руку. Меня.
Мы успели. Я успела.
В замерзшем ледяном переулке (совсем не мартовском) мы поцеловались — парочка школьников. Стало тепло, как в настоящем марте.
К чему были разговоры?
— Пойдем, — прошептал он.
— Пойдем, — ответила я. И мы пошли. К нему.
***
— В конце концов, что ты за мать? — требовательно вопросил граф.
— Хорошая, — пожала плечами мама таким тоном, будто этого пункта и не могло быть в обсуждении.
— Раз хорошая — нечего упорствовать. Ей не до тебя так же, как и тебе не до нее. Сама на себя в зеркало посмотри — а ведь тебе далеко не 20! — шутливо выговаривал Шереметьев.
— 21, - пропела я. Мы переглянулись и рассмеялись.
— На детка, съешь конфетку, — неожиданно заметил граф, засовывая мне в руку «Гулливера». — Иди пожуй, а взрослые пока накроют на стол.
— Не переусердствуйте, взрослые, — отсалютовала я графу напоследок и скрылась в кухне.
Мы подружились с графом. Почти. Хотя нет, вру. Уже вовсю. Робко, медленно, сталкиваясь лбами. Но я действительно уже не была 14-ним подростком, готовым сбежать от одного шороха. Я принимала его в семью с королевской милостью, устраивала проверки, а потом махнула рукой и перестала выпендриваться. Он оказался смешливым веселым человеком, разговаривал со мной как с равной и не пытался подольститься только потому, что я была дочерью его будущей жены.
Теперь мы все время садились рядом и смеялись над бабушкой или над мамой или друг над другом. И смешили друг друга, сидя на разных концах стола.
На кухне столкнулась с бабушкой. Она руководила парадом — готовила воскресный обед. Это вошло в моду в последние недели — воскресные обеды с будущим родственничком.
— Погоди, — заявила она, закуривая, когда я, налив себе воды, собиралась выйти.
— Да?
Она помедлила, прищурилась, словно решая, говорить мне что-то или не говорить.
— Ты все-таки истинная Трубецкая, Варька.
— А у кого-то были сомнения? — шутливо поинтересовалась я.
— Да нет, — выдохнула бабуля, — Но то, как быстро ты приняла графа…
— Зачем вообще об этом говорить?
Графиня Трубецкая рассмеялась.
— Сердишься… ну я же говорю!
Я развернулась, готовясь выйти, но неожиданно повернула назад:
— Ты неисправима, знаешь об этом? Просто ужасно неисправима!
Она снова засмеялась — ну как так можно!
— А иначе и быть не могло, — ответила она.
Я вышла из кухни.
— Мне было… нехорошо, понимаешь? После травмы я больше не мог заниматься плаванием. Я потерял то, во что верил так много лет. Одноклассники казались мне чужими, родители чужими и фальшивыми голосами уверяли, что «все в порядке, все наладится, дорогой!»
Я ненавидел их за эту ложь. Отец тоже утешал, но в каждом его слове будто слышалось: «Так я и знал, что ничего не выйдет, а ведь я тебя предупреждал!»
И я начал приходить домой все позже и уходить все раньше. Но школы не хватало. И я записался в театр. Просто, случайно, проходя мимо этой студии… Меня будто толкнуло что-то и заставило взглянуть на эту вывеску. Объявлялся набор.
В такие мгновения начинаешь верить в провидение. Что именно заставило меня в тот день пройти мимо этой студии, мимо которой я сроду не ходил! Что толкнуло меня войти туда, хотя я никогда не играл в театре, смутно представлял, что меня ждет, но готовился отстаивать свое право войти туда и остаться там. И я остался. Чем меньше я ждал от этого отбора, тем больше я получил. С тех пор я всегда доверяю сиюминутным решениям.
…Я спускался по лестнице в зал после своего выступления, и увидел красивую девушку из своей школы. Она тоже ходила в эту театральную студию. Но увидеть человека вне школы, значило тогда посмотреть на него свежим взглядом, другими глазами. Я посмотрел. И не смог оторваться.
Это глупо, конечно, но, сам не зная почему, я подумал, что это именно та девушка, которая поможет мне вылезти из этой пучины. Я сидел на дне уже много месяцев, я захлебывался, но никак не мог утонуть. И это состояние было хуже смерти. Так я считал тогда. А она казалась мне высшим существом. Не то, что другие девчонки, которые словно запрограммированы были на определенные действия, слова, интонации, мысли, эмоции, и не могли сказать мне больше, чем говорили. А она говорила совсем по-другому.
— Анжела, — кивнула я. Мы сидели в парке прямо на траве — выбрали время: я — до работы, он в перерыв, — когда можно было спокойно поговорить. Почему-то сегодня мы говорили только о нем, чего никогда не делали прежде.