Ему мерещилась немая, бесчувственная ночь, самый ее расцвет — три часа. Это было миллион лет назад. Он стоит в карауле на Первом посту, т.е. у знамени части в штабе. Разводящий только что ушел и оставил его одного. Была уже третья, абсолютно выматывающая смена. Первый пост доверяют красивым, опрятным солдатам. Днем в штабе много народу, забавно слушать командира и штабистов, то, как он их разносит и как они соглашаются с ним. Приятно, когда тебе (хотя, разумеется, знамени) отдают честь; сам командир и Архангельский прижимают руки и слегка поворачивают голову в твою сторону. Весело стоять у знамени днем на затекающих за сутки ногах. Однажды Николаев даже прыснул в голос, но перевел это, слава богу, в нечаянный кашель, иначе ему бы несдобровать. Это было, когда вальяжный и плотный начальник штаба застал в коридоре у своего кабинета маленькую шавку, которая принялась тяфкать на него, как на того слона. Начальник штаба, возмущаясь, вызвал дежурного и продрал на него горло: “Откуда в штабе сучка, я вас спрашиваю, товарищ капитан?” А сучка в это время гавкала на начштаба, имитируя его же эмоции. Вот именно этой картины подобия Николаев тогда смолоду и не выдержал, стоя на почтеннейшей ступеньке, в голос засмеялся. Офицеры примолкли, дежурный схватил пищащую сучку за шерсть и понес восвояси, а начштаба нахмурился, но, проходя мимо, приложил ладонь к козырьку и вгляделся в лицо наглого часового.
Ночью в штабе совсем не то. Ночью Николаев прислушивался к гулу времени. На самом деле это, конечно, нудно гудела лампа дневного света. Но ему казалось, что не свет ложится на грязноватый линолеум, а полосы едкого времени. Время становилось душой всех предметов. Это Николаев помнил хорошо. И непредметов — тоже: звуков, сияний, сквозняков. Всё, как утопленник, погрязало во времени, а не в ночи. Было горько думать, как неверно распределяется такое изобилие жизни. Где-то задыхаются от ее ускользания, кто-то хватает судорожными фалангами пустеющий, стеклянный воздух, из которого вымывается последнее. Николаев миллион раз перечитывал буквы на розовых стенах и находил миллион симметрий между точками и выбоинами. Время булькало в Колином организме и должно было вот-вот выплеснуться через край. Он не знал, что делать с руками, ногами, спиной и неунывающей душой. Положено стоять в положении “вольно”, не очень-то шевелиться, иначе специальный коврик с датчиками под сапогами накренится, сдвинется, и сработает сигнализация: набегут всклокоченные люди с оружием: что? где? нападение? знамя воруют?
Жалкие рабы и рыбы времени: его так много, а нас так мало. В армии для Николаева началось то, что называется влачением времени. Время стало главным врагом. Чтобы победить или обыграть вездесущего врага, служивые люди считали дни натурой: количеством съеденного масла и воскресных яиц, штуками подшитых подворотничков, разами мытья в бане, караулами, увольнениями, письмами из дома, денежными довольствиями, выкуренными сигаретами, очередными нарядами, полнолуниями, приказами Министра и прочей периодической насущной требухой. Но когда этого нищего счета было так мало, как кошачьих слез, когда время исчислялось паршивыми сутками, когда сапоги пахли их мастером, когда лепетала та же весна, что и осталась дома, когда душу становилось тяжело носить, когда нерадостная удавка времени затягивала нерадостное дыхание надежды, время было центральным, шумным, пошлым, лицедействующим персонажем. Зимой его стало так много, как снега, целые завалы, сквозь которые по приказу рубишь медленный, как в бреду, бесконечный, душный тоннель. Это очень хорошо вспоминать.
...Уже просыпаясь от тряски, Николаев подумал, что, в сущности, время в армии — это сплошное неугасание любви. Есть армия, а все остальное — любовь к прошлому и будущему. И поэтому не перестает позванивать в солдатском сердце колокольчик измены: то ли прошлое изменило, то ли будущее изменит, то ли невидимое настоящее предает в пух и прах.
Николаев увидел сердобольную, угрюмую морду Лапши. Николаеву стало смешно: он вспомнил, как ответил на измену любимой девушки этот двуликий сибиряк: к ее дню рождения он послал в огромной цветастой открытке только одно слово — “Ненавижу” и подписался “курсант Лапша”. Готовился повторить послание ко дню 8-го марта.
— Коля! Вставай! Без пятнадцати два. К обеду опоздаем, — это уже Федор величал его по имени.
Подчиненные были довольны своим разговором, легкостью сегодняшней тактики, близостью обеда, жаром затухающего костра. Красные головешки напоминали храмы и палаты, в них мерцали и роскошь, и кровавое забытье. Николаев помыл лицо нагревшимся снегом, приказал всем опорожниться перед дорожкой, проверил в строю оружие и миролюбиво изрек в который раз:
— Бегом — марш!
Перед поворотом к части он остановил любящий его взвод и единственной командой извалял всех в снегу, чтобы никто не догадался, что солдаты, пахнущие костром, зря служили до обеда.