Шурочка, гроза местного населения, стараясь не крикнуть, запахиваясь в ватник и прижимая к груди какой-то аморфный, мнущийся предмет, словно сами потемки, почти полетела над тропинкой, так мелки и часты были ее шаги, столько воздуха набрала она в легкие, столько крови прихлынуло к ее клокочущим телесам. Самый рискованный участок темного пути, до поворота за угол клуба, до того места, куда доносились-таки отблески пяти-шести освещенных окон дома обслуживающего персонала и где мраком начинали обретаться границы, она преодолела как какая-то обомлевшая домашняя птица и, не останавливаясь, подумала, что если и умрет когда, то, по всей видимости, от страха, от необъяснимого ужаса в один из своих бабьих периодов. Ну держись, Петя-петушок, золотой гребешок.
Вот когда она выпустила из себя целые клубы душного воздуха, более не пригодного для употребления даже хлорофиллистыми листочками — угорят! — когда нащупала на торцевой стене столовой щиток с выключателем и, главное, его нижнюю, по памяти — черную кнопку. Мстительно нажала, надеясь, что вся эта невинная кнопка покроется синяком к утру.
В небе что-то зажглось. Можно было подумать, что затеплились по всей длине центральной аллеи не лампочки на столбах, а верхушки самых доброжелательных сосен. Можно было подумать, что света действительно прибавилось на целый порядок. Шурочка выбралась из травы на асфальт и вот тут-то дала волю сначала своему голосу, удивительно бездуховному, как всякий голос страха, а затем и веселью.
Дело в том, что, ступая на асфальт, она чуть-чуть не раздавила, как какого-нибудь таракана, хлопотливого, немного пригорюнившегося ежа. Она закричала, как беременная, и еж побежал, словно ошпаренный, да не поперек, а с испугу вдоль дороги, по обочине, топоча, как хорошая ломовая лошадь. Шурочке ничего не оставалось, как идти вслед за ним и негромко смеяться.
Ее смех приобрел удивленно-злорадные нотки, когда еж, переставший косить назад, освоившийся с преследованием и возомнивший себя домашним животным, вдруг остановился у клумбы, сложенной из огромных валунов, из которой торчали три сухих, даже ветхих, жалких лилии, и стал азартно нюхать тот камень, на котором сегодня после отъезда “мерседеса” сидел и плакался в жилетку Лохматый, а рядом с Лохматым обнимал больную, усыпанную желтыми иголками сосну Юрий Юрьевич. Именно то обстоятельство, что еж привел ее к этому месту и, как бы о чем-то говоря ей, исползал его вдоль и поперек, фыркая, как поросенок, и заставило рассмеяться Шурочку своим подлинным, насмешливо-наставительным смехом.
— Какой замечательный ежик! — сказала она и стала наклоняться, чтобы схватить его, по крайней мере рассмотреть детально, но “замечательный ежик”, понюхав на расстоянии ее руки, побежал наутек и от клумбы, и от ее полных, сияющих отсветами рук.
“Даже ежу противны эти придурки”, — подумала Шурочка о Лохматом и Юрии Юрьевиче, обида на которых, в сущности незаживающая рана, вспенилась в ней, когда она, исполненная ехидной ретивости, привела их не к “мерседесу” (мол, погодите, будет вам сейчас), а к шапочному разбору, когда даже облако пыли от автомобиля то ли осело, то ли просочилось в верхние слои неба. Она надеялась не на какие-то отличия, не на милость Нового, на которого ей плевать с большой колокольни, а на то, что Лохматый и Юрий Юрьевич, эти спевшиеся и спившиеся начальнички, наконец-то предстанут перед всем народом, если не перед страшным судом, наконец-то хлебнут позора по заслугам.
Днем Шурочка легко обнаружила их в квартире Лохматого, они накачивались пивом и пахли сухой рыбой, кажется, плотвой, мелочью. Лохматый, Гена, низкий и лысый, встретил ее в майке, небрежно задранной выше голого пупка. Майка была залита чем-то коричневым, чем именно, Лохматый, у которого язык был самым большим тружеником, поведал ей сразу же вместо приветствия.
— Знаешь, Шурочка-Шуруп, моя Нинка, такая неумеха, такая прореха, не то что ты, вон какая круглая, вон какая теплая, чистый курник, дай я тебя поцелую, напрасно не хочешь, я целуюсь как индиец, — так вот подает мне сегодня кофе в постель, да подает неловко, не на меня смотрит, а в телевизор пялится, чашка с кофе, конечно, валится на меня, и вот, пожалуйста, пятно на репутации, так сказать, все течет, все из меня: да ты не обращай внимания.
Очень он ей был нужен — обращать на него внимание. Юрий Юрьевич улыбался как христосик, лишенный даже сил христосика.
— Это у них, — мигнул он Шурочке, заваливаясь на ту же сторону, каким глазом мигнул, — “кофий в постель” называется.
Ну, Шурочка, конечно, тут им и выдала и кофе в постель, и какао с чаем, и другие зажигательные смеси.
— А вы знаете, начальнички, — подбоченилась она высоко, почти в груди, потому что именно оттуда у нее начинались вздернутые бока, — а вы знаете, что у нас уже новый начальник?
— Как Новый? Где Новый? — наложили они полные штаны.
— А так, приехал уже. Квартиру себе, думает, какую занять. Где, говорит, прежнее руководство прохлаждается? А оно вот, пожалуйста, водку пьянствует. Пропили все. Им все равно. Им здесь ничего не дорого.