Ничто не предвещало сюрприза, когда, выходя из магазина, через дорогу я увидел со спины деда Бориса, странно затурканного и нечистоплотного соседа. Я вообще его редко вижу, а на улице видеть не приводилось. Он, тыча в снег палкой, как слепой, удалялся от толпы с планшетами. Голова его была не покрыта и пушилась, но не как обычно, небрежно, немыто, а каким-то специально всклокоченным, вспененным пучком ваты. Шел он действительно принужденно за палкой-поводырем, и я уже было подумал, что обознался. Но, однако, пальто (коричневое, с неопрятно бахромящимися полами, по ночам торжественно провисавшее в прихожей) и известные всей квартире, разбитые до претенциозности его лыжные ботинки в таком сочетании трудно было спутать с гардеробом другого доходяги. При этом откуда на нем взялись очки, черные, солнцезащитные, перекошенные? На толстом, рыхлом носу деда Бориса? Скобки чуждых очков лишь подчеркивали, что это был именно его крупный белый сопельник, выразитель угрюмого здоровья в организме, что всегда оставляло меня недоуменным при осмотре старика. Повторяю, я его почти не видел, но то, как он мучительно шаркал по коридору по ночам либо рано утром, боязливо кашлял, шамкал челюстями на кухне, как все это он производил на последнем издохе и при этом воровато, должно было противоречить его мясистому облику и особенно его вони в туалете. Я полагаю, что убогие, замордованные, покинутые и вытуренные так очумело не пахнут. Но, возможно, я ошибаюсь.
Превращение Бориса было столь лживым, что я на несколько минут из любопытства подчинился его пути. Я подошел к нему вплотную, на ту дистанцию, которая позволяла различать детально его хриплое сопение, способное родиться только в его толстых, лысых ноздрях. Я вразумительно уловил дохлую прель его пальто и несмываемый душок его пористого тела. Мне стало забавно это бессмысленное преследование. Можно было не опасаться, что он меня узнает. Он толком не успел рассмотреть новых соседей благодаря своим исчезновениям и моему затворничеству.
Двигался он к набережной, без особого мастерства имитируя беспомощную слепоту. У него получались лишь те первоначальные навыки, при помощи которых слепые передвигаются по собственной комнате, но никак не по громадному городу.
Слепой старик у прохожих вызывал уважение. Быть может, именно эта потребность в уважении толкнула его на уловку. Прохожие заученно расступались перед ним. Прекрасный повод для наслаждения — идти так, чтобы расступались.
Набережная была плохо очищена от сугробов, сужена до колеи. За парапетом лежала заваленная на бок, окоченевшая, как огромный труп, Нева, в серых ледяных, костлявых торосах, в замшелых бликах, как в пролежнях.
Три подростка с пламенеющими на морозе угрями, не переговариваясь, механически обогнули слепого, жертвуя траекторией бесцеремонности. Окунулась по колено в снег молодая пара, пропуская Бориса и хохоча от попавшего в сапоги снега. Бочком прошел полковник в каракулевой папахе с выражением несомненной государственной уступки. Надраенных голенищ не пожалел. Даже признательно сжал рукав лицемерному инвалиду. Полковник всегда полковник.
В логике Борису не откажешь: вы можете все разрушить, вы можете ничего не признавать, вы можете додуматься до невероятной жестокости, вы можете на спор или проиграв в карты выдавить белые глаза слепому, но не уступить ему дороги машинально, не задумываясь, походя, вряд ли сообразите. В этом случае вашу растерянность или бездумность легко выдать за остатки человечности, что и требовалось доказать.
Не помню, чья почтительность — полковника или влюбленной парочки, разомлевшей от слюнявого удовольствия, — меня подстегнула больше. Я забежал вперед, с тем чтобы развернуться и пойти в пике — в лоб притворщику. Признаюсь, с детства не любил публичных разоблачений за их простоту и скандальность, но теперь меня подмывало какое-то литературное сомнение.
Солнце, бывшее доселе у меня за спиной, теперь ослепляло мои глаза, может быть, ради равноправия с Борисом или оправдания атаки. Я по-бычьи сходился со стариком, не опуская головы (иначе весь смысл пропадал), смахивая ресницами солнечные мыльные брызги, цепляясь за падающий снег, целясь в черные перекошенные очки.
Борис самонадеянно долго не беспокоился, равномерно щупал палкой собственную тень, и только когда за секунду до следующего шага ему пришлось выбирать, как быть с палкой (то ли ставить ее мне в ботинок, то ли защищаться ею от меня), когда его рыхлый нос заерзал от внутренних движений, как от запахов, он выронил палку и посмотрел на мое близкое лицо поверх очков испытующе, серо, точечно, боязливо и злобно матерясь. Белым указательным пальцем он вскинул очки обратно на переносицу, как заправский очкарик, а я нагнулся и молча подал ему палку. Он принял ее, намеренно промахиваясь.
— Совсем озверели, слепого сбивают, — буркнул он, нащупывая набалдашник палки.
— Простите, — сказал я. — Солнце слепит.