Читаем Время смерти полностью

…по валевской мостовой. Он — в наручниках, которые ему надели в классе, перед кафедрой, в присутствии директора гимназии и классного надзирателя за то, что «по наущению из Белграда он возмутил портняжных и сапожных подмастерьев и приказчиков к стачке и пению социалистических песен перед градоначальством». Жандармы пихали его под ребра, поторапливая, а он нарочно шагал медленно, чтоб его видел весь город, все хозяева и господа, все подмастерья и рабочие, он жалел, что в классе несколько растерялся и не сумел выкрикнуть какую-нибудь угрозу; выходя, он только улыбнулся друзьям, но это не могло убедить их в том, что он не боится. Поэтому теперь он шел медленно и улыбался. Ему хотелось запеть, как пел Павел Власов в романе «Мать», и пусть об этом узнает Димитрие Туцович, пусть об этом напишут «Радничке новине»[58], однако из лавок и мастерских высыпали хозяева и мастера, они замахивались на него деревянными метрами, ножницами, сапожными ножами, кричали, требуя «навсегда изгнать из Валева это восковое ничтожество», и ему приходилось отвечать им: «Кровопийцы! Обдиралы! Эксплуататоры!». Он ничего не боялся. Пусть запомнят и потом рассказывают, как он связанным прошел по Валеву. Когда видишь неприкрытую ненависть, все дозволено. Он медленно шел по мостовой и успевал каждого хозяйчика и собственника назвать так, как тот того заслуживал…

Когда он остался один в камере, его охватила лихорадка. От холода и мрака, от плети Глишича. От воспоминаний. Он вытянулся на нарах, зажмурился.

…Перед тюрьмой ему надели ножные кандалы, повалили на спину возле толстого бревна, вбитого в землю, привязали к нему за шею, сняли наручники, привязали к колышкам разведенные в стороны руки и ноги, потом полицейский писарь вывел стачечников из камеры и, грозя палкой, велел им по очереди топтать его: «Пусть поучится вождь и на своих косточках испытает, что такое рабочий класс!» Подмастерья и приказчики выли от боли, он не сводил с них глаз и по тому, как они держались, узнавал членов местного социалистического комитета, ободрял их, угрожал палачам, а про себя загадывал: если они начнут его топтать, значит, не дожить ему до революции в Сербии. А тот, кто наступит на него, станет хозяйчиком. Осыпаемые ударами, стачечники приближались к нему, встречали его взгляд и — «Держись, товарищ!» — сгибались, падали или исхитрялись пробежать мимо, а он кричал им вслед: «Дай тебе бог!», «Ты настоящий пролетарий!» Из пятнадцати человек только двое наступили на него, первым тот, кто шел по очереди седьмым, он встал ему на бедра, на грудь, потом спрыгнул и был свален ударом палки; другой стоял предпоследним, под его копытами Богдан потерял сознание…

Завтра он опять скажет: нет, господин Глишич, я тебя не расстреляю. И руки тебе не буду связывать, смешной ты неудачник. И плеть у тебя не возьму. Забирай ее с собою в могилу!

…Не приходилось ему до тех пор испытать такой радости, какую он испытал, придя в сознание в камере: из пятнадцати только один по-настоящему его топтал. Он простил того, что наступил ему на бедра и спрыгнул с груди. А снаружи, с ярмарки, доносилась народная песня и музыка. Будто торжествовали победители, будто этим шумом и громом начиналось не трехдневное ярмарочное празднество в Валеве, а нечто иное. Стачечники толпились возле окна камеры, попеременно залезали друг другу на спину, чтобы взглянуть на ярмарку, и, погрустнев, расстроенные музыкой и песнями, тосковали, сидя по углам, и отказались слушать рассказы о долге и задачах пролетариев. Всю ночь за тюремной стеной звучали песни и музыка, беготня и драки карманников, вопли и брань обокраденных, женский визг. А он старался уснуть и избавиться от сомнений и в своих товарищах, и в силе собственной веры. На рассвете жандармы привели карманников и воров, натравив на «смутьянов», пустили их в камеру. Мошенники накинулись с кулаками на тех, кто «бунтуют против своих кормильцев», на тех, «кто выступают против короля и державы». Стачечников зверски избили, кровь заливала камеру. У него были связаны руки, он отбивался ногами, но недолго. Когда пришел в себя, в камере никого не было, зияла распахнутая дверь; он дополз до порога и в тюремном дворе увидел полицейского писаря, который в компании уголовников угощался барашком и из бутылки услаждал себя ракией. За стеной гремел духовой оркестр, гудели басы, пищали двойные свирели. Ярмарка развлекалась…

Он открыл глаза: лунный свет заполнял камеру; он сидел во тьме, и ему казалось, что рассеченное лицо светится огнем. В оконце между решетками возилась крыса. Она громко сопела, возбужденная светом луны. Он долго наблюдал за нею, не испытывая отвращения и печали. Может быть, ему суждено, чтобы крыса стала единственным для него домашним животным. Если он не погибнет. Только на баррикадах он сможет и сумеет погибнуть. Он дрожал всем телом. От ночной стужи и холода камня. Лицо болело. Почему он боится? Чего он боится? Себя, своей собственной слабости. Он встал, принялся стучать в дверь, звал часового:

— Эй, войди, не съем я тебя!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже