Город смерти. Линкольн-плейс, Саут-Ленстер-стрит. Том шел по Уэстленд-роу, и на каждом шагу прятались, словно в засаде, воспоминания. Май 1974-го. Боже милосердный! Сидя у себя в штабе на Харкорт-стрит, они услыхали три взрыва. Флемингу было тогда чуть за тридцать, и по званию он не обошел еще Тома. Вдвоем они поскакали, как зайцы, через парк Сент-Стивенз-Грин, в направлении звука. Галопом, лавируя меж розовых кустов, мимо колясок с румяными младенцами, мимо шезлонгов, скорей, скорей туда, к ребятам в синей форме, или в серых костюмах, неважно. И вот уже завывают сирены, люди молча озираются, не понимая, в чем дело. Дальше, по Килдэр-стрит, пот льет градом, ноги в ботинках отяжелели. А вдалеке — то, от чего в ужасе замирает сердце, даже закаленное сердце полицейского: посреди дороги лежат куски мяса, будто кто-то взорвал мясную лавку. Они замедляют шаг, смотрят, затем останавливаются, задыхаясь, пытаясь понять, понять, что произошло. За секунду до взрыва эти люди, должно быть, возвращались домой или шли за покупками. Ждали, как обычно, автобусов или спешили в магазин перед закрытием, мысленно сверяясь со списками, все ли есть дома к чаю, гадая, дома ли уже Джо, или Джанет, или Билл, или Бренда — и все их мысли, все тайны уравнял взрыв, разнес в клочки все знакомое и привычное, и стекла в домах вылетели водопадом, и осколки бомб, куски стекла, обломки зданий — все стало оружием против хрупких людских тел, разрывало их, крушило, калечило, и Том разглядел наконец: то, что он принял вначале за куски мяса в черном дыму, потемневшие, обугленные — это останки еще недавно живых людей, а то и вовсе еще живые люди — обрубки с окровавленными лицами, с шевелящимися губами, с открытыми глазами — и над ними склонялись уцелевшие, в разодранных пальто, и что-то шептали, то ли молитвы, то ли слова утешения, Том мог прочесть по губам, что они говорили — раньше он не умел читать по губам, только теперь научился — ничего, ничего, держись, если можешь, “скорые” уже едут, не бойся, родной, потерпи, друг, помощь идет, лежи, лежи спокойно, все будет хорошо, не бойся, не бойся, Боже, Боже… И звуки пытались сложиться в простые слова, в утешительные речи, но Тому было, пожалуй, больнее всего смотреть не на раненых, а на тех, кто над ними склонялся, и на Флеминга, в ужасе застывшего рядом, оба из полицейских превратились в обычных свидетелей катастрофы; и длинная старинная улица полна была крови и трупов, и дым еще не рассеялся, и стоны умирающих только сейчас достигли его слуха, как будто он оглох на время, а теперь они зазвенели в ушах — крики, предсмертные слова, о Пресвятая Дева, помоги, о Боже, Боже, расскажите жене, что со мной случилось, и передайте, что я ее люблю, люблю, передайте, прошу, да, хорошо, передам, передам, обещаю.
Есть в жизни плохое, а есть и самое худшее, думал он тогда. Он и Флеминг включились в работу — стали помогать молодым полицейским, что примчались перегородить боковые улицы — Ленстер-лейн и прочие, — перекрыть Клэр-стрит и Нассо-стрит, пропуская только “скорые” и спасателей. Они не знали, что случилось, кто и почему это сделал, только по рации слышалось сквозь помехи, что есть много пострадавших на Парнелл-стрит и Толбот-стрит — преподобный Толбот[27] ходил в цепях, в знак покаяния. За что такая страшная кара простым людям, что возвращались майским вечером домой после рабочего дня? На Парнелл-стрит одна из погибших была беременна двойней, рассказала ему Джун, когда он добрался наконец до дома, усталый, как охотничий пес, что носился по кочкам от восхода до заката. В девять вечера в новостях показали кадры с Саут-Ленстер-стрит, сделанные из-за барьера, который он своими руками помогал возводить. Он тоже, кажется, мелькнул в кадре — чуть поодаль, возле ограды колледжа, занятый каким-то делом. Такому нигде не учат. Они сидели вдвоем в Динсгрейндже, далеко оттуда, и благодарили судьбу за детей, за все, что дала им жизнь. Тома затрясло в кресле, как от подземных толчков, его прошиб пот, и от его стонов проснулись дети, прибежали, забрались к ним на колени, Джо в пижамке с Паровозиком Томасом, Винни в новой ночнушке из Лондона. Есть в жизни плохое, а есть и самое худшее. Его так трясло, что Джун позвонила доктору Браунли, и тот примчался из дома, из Монкстауна, дал Тому две успокоительные таблетки, а сам кивал лысой головой, и во взгляде читалась тревога и сострадание, намного сильнее, чем того требовал врачебный долг. Общественные события, личные трагедии. Доктор Браунли снова кивнул.
— Вы пережили ужасное — у вас шок, как после боя.
— Я воевал в Малайе, и там меня ни разу не трясло.
— Сейчас другое дело, — ответил доктор, — это рядом с домом.
— Мой дом, — отозвался Том, как будто слова эти сами по себе были домом, крепостью. Самые нужные слова. — Мой дом.