И когда Джо уезжал, в последний раз, целая пропасть легла между всеми этими мелочами — сказками на ночь, несостоявшимся “убийством”, золотыми россыпями воспоминаний о детстве его и Винни, мифов, щедро сдобренных юмором; вспоминая все это, они хохотали как безумные, все вчетвером, ведь когда становишься взрослым или почти взрослым, даже детские страхи превращаются в легенды, — целая пропасть легла между всем этим и минутами в дублинском аэропорту, когда они сидели вдвоем, он и его сын, на пластиковых стульях и ждали, когда объявят рейс. Куда же летел он тогда — в тот раз сначала в Даллас, оттуда в Санта-Фе, оттуда в Альбукерке, а дальше ехал в пустыню, в дом при амбулатории, где жил? Кажется, сначала на квартиру в Альбукерке, потом в амбулаторию. И без конца заводил одну и ту же песню: “Мне никогда не бывает одиноко, папа, ведь в пустыне такая красота. Пустыня, она как девушка — нет, как миллион девушек, прекрасных, совершенных”. Или что-то в этом духе, просто чтобы заверить отца, что он не одинок, хотя влюбиться мечтал он не в девушку, а в юношу, и Том прекрасно это знал, только обсуждать в открытую не мог. “Ничего плохого тут нет, — уверяла Джун. — Это как Винни влюбилась бы в парня, разницы никакой”. Тому было далеко не все равно, но он стал смотреть на это иначе со временем, а потом время для него кончилось. И ни к чему тут приплетать Брата, что измывался над ним в детстве, это совсем не то. Это совсем не то, говорила Джун. Душа хочет любить, повторяла она — вот и его душа ищет родную душу. “Разве не понимаешь, Том?” — “Понимаю”, — отвечал он, но на самом деле, по правде, в глубине души не понимал. Чтобы его сын целовался с парнем? В приюте это было плохо, это было зло, одно из бесчисленных тамошних зол. “Но Том, это совсем другое дело, это как Дэвид Боуи в гриме и ребята, которым нравится его музыка. И Джоджо нужно, чтобы ты, Том, динозавр допотопный, это понял”. Но Том “не догонял”, как говорила на хипповском жаргоне Джун — точно он бежал по рельсам вдогонку за поездом. Но в тот вечер, когда они сидели на пластиковых стульях, а под потолком моргали жужжащие лампы, освещая отремонтированный зал ожидания — он хорошо помнил старый аэропорт, бетонное здание, величавое, словно круизный лайнер, многих повидавшее в невозвратные дни, “Битлз”, “Роллинг Стоунз”, Ронни Делейни[35] после Олимпиады, — в тот вечер неважно было, “догоняет” он или нет, а важно то, что сын возвращается в Нью-Мексико на работу, а он, старик Том Кеттл, детектив-сержант уголовного розыска — выше этого звания он так и не продвинулся, хоть на службе его ценили, по крайней мере так он надеялся, — а он остается. Казалось, будто не сын, а он сам уезжает. Мир будет вертеться вокруг Джозефа, а от него ускользать. Джозеф будет пить в самолете минералку, смотреть, как за стеклом иллюминатора темнеет, потом светает, как мелькают горы облачные и горы настоящие, и постепенно, мало-помалу станет… нет, не забывать отца, а терять из виду, отдаляться от него в бескрайнем море жизни. Словно отец отступает все дальше и дальше, становится недосягаем. Они сидели на уродливых пластиковых стульях, вокруг сновали люди, и Тому хотелось взять лицо сына в ладони и поцеловать, с такой нежностью, чтобы тот никогда его не забыл, носил бы этот знак любви, как носят ирландцы в Пепельную среду[36] на лбу пепельный крест. “Понимаешь, почему я должен ехать, папа?” — спросил Джозеф, притом что уезжал он не в первый раз, это он в первый раз приезжал домой, и Том уже успел побывать у него в гостях, и они вместе колесили по индейским поселкам в быстром синем “бьюике” — Тому запомнилось, как они добрались наконец до поселка индейцев зуни и с какой гордостью Джозеф показывал ему амбулаторию на отшибе. И Том увидел, как любят здесь его сына, а его напарник, молодой врач-индеец, по прихоти судьбы носивший ирландское имя Шон, встретил странного пожилого ирландца тепло и по-дружески. И стало ясно, что Джозеф обрел дом и Тому места в этом доме нет. И в тот раз в аэропорту Альбукерке Том с гордостью осознал, как многого достиг его сын, его молодчина-сын. Долгие годы обучения медицине, обретение своего места в мире, что и побудило его уехать так далеко. Так далеко. И перед отъездом они обедали в Санта-Фе, и отведали самый острый в мире чили, едва не выплюнув языки на тарелки, и оба смеялись, смеялись, а во рту горело. И когда Джозеф наконец поднялся, не спеша, но и не медля, и собрался возвращаться к себе, в никуда, унося с собой мир и бросая отца с грузом просроченных истин, Том нашел в себе силы,