— Нет, Виктор, ждать мы не будем и твои акции нам не нужны. У нас этих акций хоть жопой ешь. Мы забираем твою недвижимость за долги. Нотариус уже написал все, что надо. Тебе нужно только поставить подпись и отдать нам ключи.
— Сволочь ты, Снетков, — сказал я. — И ты, Орлан, сволочь. И вы сволочи, охтинские. И вы, одноклассники Машины, сволочи. А Маша и вовсе сука.
Сказал и замолчал, больше ничего не приходило в голову.
Мои оппоненты ненадолго задумались, а затем почти одновременно кивнули друг другу.
Их было шестеро, но били меня только двое — румяные мало-охтинские, с простыми добрыми именами Ваня и Леха. Били, приговаривая: «Мы не охтинские, запомни, мы — мало-охтинские, ты понял?..» Били, правда, недолго — сил у меня оказалось немного, я быстро свалился на пол и на время отошел в мир иной…
Когда я очнулся, мои старые знакомые деловито копались в моих вещах. Они упаковывали в картонные коробки нужное и выбрасывали остальное в открытое настежь окно.
В комнате появился седьмой персонаж — сосед Генофон. Разговаривать ему в этом фильме не полагалось — у него был заклеен рот, а сам он был крепко привязан к стулу посреди комнаты.
— Твой родственник? — спросил меня мало-охтинский Ваня, заметив, что я пришел в норму. Ваня поднял за волосы голову Генофона, чтобы мне было лучше видно, как тот высокопрофессионально избит.
— Это сосед, — ответил я сорвавшимся голосом. — Он здесь ни при чем. Отпустите его.
— А мы думали: родственник, — осклабился Леха. — Ну, сосед, ты тогда извини. Извиняешь?
Генофон кивнул не сразу, с доброй помощью крепкой руки Ванюши.
— Молодец, — обрадовался Леха. — Теперь можешь идти. Собирать вещи. Завтра чтобы и тебя здесь не было, понял?
— Куда вы его отправляете? — полушепотом спросил я.
— Туда же, куда и тебя. Он теперь здесь не живет тоже. Он на нас дарственную отписал, пока ты спал. Собственной рукой, по собственной воле. Вас ведь мало, и жилья у вас мало, а нас, кредиторов, много, и всем надо разойтись краями, — подытожил Снетков, поднимаясь с дивана и запахиваясь в плащ, как в банный халат. — Там, в тумбочке, возьмешь сдачу, чтобы все было по чесночку. Хватит даже вам двоим побухать. Ну а мы пошли, нам пора.
Кредиторы ушли. Я залез рукой в тумбочку. Там действительно оказались деньги. На четыре десятка бутылок спирта. Я разделил их пополам. Половину взял себе, половину засунул в нагрудный карман Генофону.
— Ты прости меня, дядя Гена, если сможешь. Нет у нас теперь с тобой дома. Но ведь это еще не конец. У Серафимы твоей есть хозяйство в Шушарах. Молоко, свежий воздух… Она баба верная, не даст тебе пропасть. А я… Ну, прощай, дядя Гена. Прощай.
Чтобы прощание не вышло сентиментальным, я не стал снимать пластырь с губ Генофона, опять же положившись на Серафиму, на ее материнское чувство и женское чутье.
Кроме денег с собой я не взял ничего. Ибо я уже не нуждался ни в чем.
Местом временного пребывания я определил Ботанический сад и окрестности, а продолжительность жизни — в двадцать бутылок спирта…
На последней, двадцатой, бутылке судьба свела меня с Косбергом.
Несколько ночей я провел там, где планировал — в Ботаническом саду, вдалеке от центрального входа, в заросшей мелким кустарником, запущенной дальней части, куда обычно посетители не доходили.
Было утро, я недавно проснулся и сразу же выпил прилично. Затем перелез через ограду вымыть ноги и лицо в зеленовато-фекальной воде речки Карповки. На обратном пути меня заштормило, я ударился прямо в грудь двигавшегося мне навстречу прохожего. Я посмотрел вперед и узнал Косберга.
Косберг снял с жесткого, похожего на дрочевый напильник, носа очки и прищурился. Он заметно постарел и высох, некогда красные щеки одрябли и опустели, свисали, как у бульдога. Густые цыганские брови стали белесыми, словно гусиный пух. И только маленькие смоляные зрачки, прочно сидящие в середине красных белков, по-прежнему смотрели тяжело и пронзительно.
— В институт? — спросил он.
Я кивнул — я соврал.
— Не ходи, там засада, — эти слова капитан сказал шепотом.
Я не понял, о чем он, и пьяно засмеялся.
Косберг осмотрел меня еще раз и брезгливо поморщился:
— И давно ты, Виктор, пьешь? — спросил он.
У него был хорошо поставленный боцманский голос, слишком громкий и резкий, так что я чуть не сблеванул.
— Всегда.
— Напрасно, Виктор. Ты не знаешь, что делаешь.
— Почему же! Когда я не пью, я хочу драться. Со всеми. Такая вокруг реальность. Когда пью — я не то чтоб добрею, мне становится все равно. Я ухожу от реальности. Это протест, товарищ капитан. Это протест.
— Протест? — переспросил Косберг. — А теперь послушай меня. Меня эта водка тоже чуть не убила. Причем не однажды. Ты понял?
Я ухмыльнулся.
— Не веришь? Ты разучился думать?.. Ты знаешь, Виктор, что пьешь из-за мировых империалистов? Ты знаешь, что эту водку в тебя вливают они? Знаешь, зачем они это делают? Чтобы рано или поздно водка растворила твою волю. Чтобы ты умер или стал их рабом.
— Мне все равно, — ответил я и попытался сложить руки на груди, совсем как перед расстрелом Котовский.
Не вышло.