Вокальными данными он не обладал. Но это сейчас было неважно. Звуки и слова выступали в единстве и обладали удивительной изобразительностью. Звучания необычные, но исполненные элегического настроения. И в самом деле увиделось это пустынное небо, ночное поле, услышался тихий звон бубенцов…
Романс кончался:
Тишина… мертвая тишина. Но вот Мусоргский опускал руки на клавиши, загорался ехидный огонек в глазах, слышался резкий Диссонирующий аккорд, заставляющий всех вздрогнуть, попирающий привычки слуха, нормы, издевающийся над настроением, в которое композитор только что повергал слушателей.
Однажды неожиданно в середине вечера, среди нескончаемых импровизаций и вдохновенной таперской игры, во время которой Мусоргский, по словам Врубеля, «разбивал рояль», вдруг неожиданно зазвучали знакомые слова, произнесенные речитативом, с теми почти ласковыми интонациями, которые обещали добрую сказку. «Жил-был король когда-то…» — начал он вкрадчиво, почти весело. Но нет, что-то колючее и недоброе, издевка: «…при нем блоха жила… Блоха-а-а, ха-ха-ха», — выбросил Мусоргский вызывающе громко. Врубель читал поэму Гете не один раз, изучал ее в гимназии, слушал оперу Гуно «Фауст» в театре, пытался иллюстрировать произведение, но никогда так зримо не представлял себе и самого Мефистофеля и ватагу подвыпивших студентов, сидящих в кабачке, никогда не воспринимал с такой остротой всю колючую и глубоко жизненную фантастику игривой песенки, исполненной сатаной — жителем преисподней, никогда не сталкивался с прямой сатирой в музыке. В ней было что-то гоголевское, и не случайно, рассказывали, Мусоргский писал музыку на комедию «Женитьба», а теперь вынашивал оперу «Сорочинская ярмарка». Эта фантастическая сценка была полна экспрессии, жизненной выразительности. Как в романсе «Трепак» представало инфернальное в житейской прозе, так теперь Мусоргский раскрывал низкую прозу, житейское — в инфернальном. Он непостижимым образом умел сочетать в своей музыке самое высокое и самое низкое… И какая жестокая сатира! Композитор выкрикнул: «Душить!» — и стало страшно от омерзения вместе с ним…
Врубель встречался с Мусоргским не только у Валуевых, но в одном из петербургских ресторанов, где бездомный музыкант проводил многие часы. На столе долго оставались следы торопливо нацарапанных им осенявших его музыкальных фраз. Постепенно хмелея, Мусоргский почти кричал: «Не музыки надо нам, не слов, не палитры и не резца — нет, черт бы вас побрал, притворщиков… — мысли живые подайте, живую беседу с людьми ведите, какой бы сюжет вы ни избрали для беседы с ними! Красивенькими звуками не обойдетесь. Искусство есть средство для беседы с людьми, а не цель…» Может ли искусство себе позволить такое: «Живую беседу с людьми ведите», а музыка как музыка, ради нее самой, — ничто!
Искусство, по Мусоргскому, — органическое и непроизвольное творчество. Мусоргский говорил с каждым и каждому, он открывал себя всего и того же требовал от другого, слушателя, — только от сердца к сердцу, от души к душе…
Можно ли реконструировать диалоги композитора и будущего художника? Выступал ли в них Врубель снова против Прудона за Лессинга? Главное — так ли горячо и убежденно рекомендовал себя как «защитника искусства для искусства»?
Что из музыкальной стихии Мусоргского мог воспринять тогда Врубель? Народность? Романтизм? Реализм? Или идеализм? Вспомним хотя бы самые первые шаги Врубеля на поприще художественном, его признание представителями обоих господствовавших тогда направлений в искусстве, а значит, и взаимно — его признание обоих этих направлений и в то же время стремление порвать и с тем и с другим.