Мокки, не шевелясь, смотрел, как караван подошел к подножию холма, как вокруг площадки со следами многочисленных стоянок встали люди. Плакальщицы продолжали громко стонать и причитать, ударяя себя в грудь. Мужчины сняли несколько вьюков, разбили юрту, заставили встать на колени верблюда, на котором ехала мать с младенцем. Прямая, со сжатыми губами, прошла она, прижимая к себе крохотное тельце, к юрте, распахнутой, как крылья огромной летучей мыши. В это время крики и вопли плакальщиц стали еще громче, резче и безумнее, обрели такую силу, что это вообще казалось невозможным, пока наконец женщина в черном, с безжизненным свертком у груди, не вошла в юрту. И тогда, словно по команде, все стихло, и наступила тишина.
Плакальщицы опустились, почти упали на землю, словно вылив из себя со слезами и силы. Одежды их были изодраны в клочья, лица – в крови. Однако старшая из них осталась стоять. Поправив пряди седых волос, свисавшие на морщинистую грудь, провела языком по обнаженным иссохшим деснам и приказала:
– А ну, женщины, за работу! Дети есть хотят.
Мужчинам нужна сила, чтобы работать, а нам, чтобы снова лить слезы.
Зирех осталась одна у юрты и, присев на корточки, она оперлась головой о стенку юрты. Когда Мокки наклонился над ней и позвал, она так резко обернулась, что он испугался, не завоет ли она сейчас вновь, не забьется ли в судорогах. Но вместо маски ужаса и вопля вернувшейся к своим демонам плакальщицы он увидел взгляд, полный мольбы, и услышал нежный шепот.
– Большой
Зирех заглянула в юрту, откуда доносились приглушенные стоны, похожие и на тихую колыбельную, и на рыдания. Потом Зирех стала смотреть на детей, мальчишек и девчонок, которые бегали, играли, спорили и смеялись одновременно. Солнце играло на их загорелых щеках, в их черных глазах. Зирех обхватила шею Мокки. И страстно и нежно, всей душой проговорила:
– От тебя… да… обязательно…
Потом она отпустила его шею, а руки сами собой сложились на груди, словно поддерживая новорожденного. – Они будут красивыми, такими красивыми, – пропела она… – Красивее всех на свете.
Неподалеку послышался стук металла о камень.
– Они откалывают камни для надгробия, – сделал вывод Мокки. – Ты, что, хочешь остаться здесь до конца?
– Да, – отвечала Зирех. – И я буду оплакивать лучше всех других этого умершего младенца… И тогда судьба защитит моих детей.
Мокки почесал голову:
– А мне надо возвращаться. Пора.
– Иди, – сказала Зирех. – Я скоро приду. Могилка маленькая, ее сложат быстро.
И она опять обвила его шею и глаза в глаза пообещала
– Они будут красивыми, красивыми и сильными.
Брови ее сомкнулись в одну черту. Она добавила с диким упрямством:
– И богатыми, клянусь тебе.
В голове Уроза прошло то волшебное состояние, когда образы менялись по своей воле, жили своей, независимой от рассудка жизнью и в то же время, подчиняясь ему, когда сон и реальность имели один и тот же смысл, одни и те же законы. Уроз был в здравом рассудке. Но он не делал ни малейшего движения и, несмотря на обжигающую сухость во рту и в горле, не просил принести чаю, чтобы не нарушить тишину и покой, будто гладким и мягким драгоценным шелком окутавшие и тело его, и ум.
Собак больше не было слышно. Тишину осветило солнце, заливавшее теперь каменный альков. Тепло его и свет не позволяли понять, потух ли костер или еще горит. Гуарди Гуэдж подбросил в него немного сухой травы. Послышался легкий треск.
Разговаривать со старцем можно было, не шевелясь и не подымая ресниц.
– Куда же ты теперь пойдешь, о Пращур? – поинтересовался Уроз вполголоса.
Такой же неподвижный, как и он сам, старец ответил, не открывая глаз:
– Обычно не я сам выбираю свой путь. Проезжает грузовик, везет меня… Караван увижу, иду с ним… Ветер дует и несет меня…
Гуарди Гуэдж еще подбросил хвороста и добавил:
– Это обычно так…
– А на этот раз? – спросил Уроз.
Старец, казалось, внимательно прислушивался к потрескиванию огня. Потом признался:
– На этот раз я знаю. Прошлой ночью я видел мой путь.
Гуарди Гуэдж протянул к невидимым языкам пламени руки, прозрачные руки цвета древнего пергамента, и продолжал:
– Несколько дней назад в Калакчекане, сидя рядом с великим Турсуном, я готов был расплакаться, слушая звуки домбры. Несколько часов назад я говорил для самого себя.
– И что? – спросил Уроз.
– Я думал о том, что стал старее старости, – отвечал Гуарди Гуэдж. – Думал, что навсегда ушел от нее, от единственной, настоящей смерти. Но вот теперь обе они, и старость и смерть, меня нагоняют… и я хочу вместе с ними добраться до той долины, где была моя колыбель.
– И где твои боги? – спросил Уроз.
– И тех, которых не сожгли, держат в плену, напоказ, в Кабуле, – сказал Гуарди Гуэдж. – Да это и неважно. В моем возрасте они уже не нужны.