Читаем Все, что мы помним полностью

Кое-чего я поначалу не замечаю. Хотя замечаю вот что: какой он все-таки ребенок, с его ребяческим смехом, глупыми шуточками и любовью к играм. Замечаю, как он играет со своей лопатой, и садовыми вилами, и этой, как ее, тачкой, и со своими овощами, и со всеми деревьями и цветами, для которых у него столько дурацких названий, и как все это меня поражает, поскольку я всегда считала садоводство скучной домашней работой, только еще более грязной. И все же это такая ребячья забава, и даже греясь на солнышке на нашей садовой скамейке, мы по-прежнему играем и держим друг друга за руки, словно дети, и шутливо переиначиваем названия всего на свете, и даже птицы смеются, и я ни на секунду не задумываюсь о своих безотцовых детях, оставшихся дома с безголовой фотографией.

А потом он впервые стискивает мне руку на солнце, и я слышу, как он говорит:

– Я люблю тебя.

А птицы поднимают такой шум и гам, какого я никогда еще в жизни не слышала, и тогда я понимаю, что этот шум – это я сама, и тогда говорю:

– И я люблю тебя.

Хотя вот еще что… Я начинаю беспокоиться о нем.

То, что меня беспокоит, – это его шея.



Все дело во времени. Какое-то время я почти не замечаю его шею. Только представьте себе такое… А вот что замечаю, так это насколько моложе этот дядечка постарше. Или, во всяком случае, насколько ребячливей. Ему нравится быть непослушным и глупым, как ребенок. Не как мои дети, естественно.

– Глянь-ка вон туда, – говорит он. – Видишь? Это ганг-ганг [12]!

– Что это еще за ганг-ганг? – спрашиваю я, ожидая услышать одну из его шуточек.

– Попугай такой. Ты что, попугая никогда не видела?

– Да видела я попугая, конечно же, – отвечаю я.

– Выходит, у тебя был сердечный дружок, которого звали Гай? – говорит он и смеется так громко, что до меня наконец доходит.

– Ты просто ужасный человек… Я хотела сказать, что до сих пор видела только обычных попугаев.

– Обычных попугаев не бывает, – говорит он, внезапно становясь почти серьезным.

Мы вместе смотрим на это прекрасное создание и все время смеемся.

– Ну да, наверное… Вот уж не знала, что у тебя тут такая красивая птица, – говорю я. – Да еще и редкая, скорей всего?

– Редьку я в этом году не сажал. И не называй меня нудо́й.



Этот смех… Эти шуточки…

Не то чтобы он все время громко смеется или придумывает дурацкие камамберы… каламбуры, пока орудует лопатой или переворачивает компот… компост садовыми вилами.

Не то чтобы все время смеется, как какой-нибудь безумец или лорикет.

Не то чтобы он абсолютно все считал смешным. Но он видит, что все несерьезно – не в том смысле, в каком другие люди думают, что все серьезно. Или же видит, что все серьезно совсем в другом смысле. Совсем в другом свете.

– Знаешь, что сделал садист, когда похитил саженец? – спрашивает он у меня, налегая на лопату. И, не дожидаясь ответа, отвечает сам: – Он его ПОСАДИЛ!

Он не такой, как все, поскольку видит, что вроде бы совершенно разные вещи на самом деле одинаковы. Или не одинаковы, а взаимосвязаны. Вроде яркого звука солнечного света и разноцветного смеха, летящего тебе прямо в голову, словно обезумевший лорикет.

Ему нравится выставлять все в дурацком свете. Даже сажая латук, даже подрезая розы. Даже глядя на самые обыкновенные незабудки – Myosotis scorpioides. Незабудка-незабудка, вырастай ты не за будкой.

И этот яркий, веселый свет – одновременно и звук. Звук его голоса.

– Чернослив… – может вдруг сказать он с секс-туром… секатором в руке. – Тебе не кажется, что это название малость отдает канализацией? Что в нем, так сказать, звучат фановые трубы? Впрочем, учитывая его воздействие на желудок, в этом наверняка что-то есть!

И смеется.

Или может спросить у меня, окучивая помидоры:

– Как думаешь, что получится, если скрестить томат и авокадо?

– Томакадо? – предполагаю я.

– Автомат!

И опять смеется.

И я тоже смеюсь. И все это без лекарств. У него такие плохие шутки, и я так их люблю…

Как будто он способен сам пощекотать себе пальчики на ногах.



А потом меня начинает беспокоить его шея. Как будто это я несу за это ответственность. Как будто это я за это ответственна. И соответственно беспокоюсь о том, сколько времени он проводит на солнце. Прошу его надевать панамку, напоминаю ему про рак кожи – точно так же, как, наверное, своим детям, хотя этого не помню. Я наконец замечаю его шею и то, что у него на шее есть пятнышки. Маленькие красные пятнышки. Они становятся больше? Не стоит ли их проверить, пройти обследование? Но он лишь смеется и говорит, что всегда предпочитал пестренькие расцветки – вот как у рубашки, которая сейчас на нем, и что если б шея у него была, к примеру, в клеточку, то тогда и вправду стоило бы переживать.

– Хвала тебе, Господь, за пестроту вокруг, – говорит он. – За небеса в подпалинах, будто коровий бок, за алый крап форели, быстрой, как стрела… [13]

– Джерард Мэнли Попкин, – объясняет он мне.

Перейти на страницу:

Похожие книги