В телевизоре появляется малый, очень похожий на того, что был с полицейскими какое-то время назад. Он смеется и размахивает бутылкой шампанского, после чего разрезает золотыми ножницами широкую ленту и обнимает за плечи какого-то другого знаменитого малого, а потом опять шампанское, красивые молодые женщины и еще важного вида здания. Похоже, это очень успешный гангстер или политик. Затем в телевизоре вновь полицейская машина, и вот он там, на заднем сиденье, когда та медленно отъезжает от тротуара. Он не смотрит в окно, просто склоняет голову к коленям. Чувство, исходящее от телевизора, – это стыд, поражение, крах.
И только теперь я вижу, что субъект, лежащий на моей кровати, вовсе не вспотел. Это не капли пота, что стекают у него по щекам и капают с подбородка, чтобы разлиться маленькими мерзкими речками по складкам на шее. Это слезы.
Муха все равно их пьет.
Он плачет. Он рыдает. Он всхлипывает.
Я понимаю, кого напоминает мне тот малый в телевизоре.
Затем рот субъекта, все еще открытый и нацеленный на экран, меняет форму настолько, чтобы издать звук.
– Солнце… – произносит он.
И вот тебе на: я вдруг хочу сказать ему, что все хорошо. Что все в порядке. Что солнце – это хорошо, что залитый солнцем сад невыразимо прекрасен.
Но нет. Не солнце.
– Сынок… Сынок мой…
Если и есть что-то, что меня совершенно не волнует, так это сыновья других людей.
Однако…
Только вот…
Тем не менее.
Слезы ручьями текут у него по шее, и из всех странностей, которые вроде сейчас происходят, самая странная – это то, что я держу его за руку.
– Сочувствую, – говорю я ему.
Он вновь замолкает. Молчит и всхлипывает. А в молчаливом телевизоре беззвучно отъезжает машина, на заднем сиденье которой, склонив голову, молча сидит его сын между двумя молчаливыми полицейскими.
Я держу его за руку. Нас только двое. И мухи.
– У меня тоже есть сын, – говорю я ему, на случай если это поможет. – Вот что вам нужно в этом месте. Хороший сын, с тщательно вытертой попой. Который знает ваш пароль, который присмотрит за вашим аккаунтом.
Это не помогает. Естественно, не помогает. Его сын какое-то время не будет присматривать ни за какими аккаунтами. Наверное, как раз поэтому полиция и забрала его. Они раскрыли что-то неприглядное касательно его попы. Они знают его пароль. Они знают всё. Вот почему они относятся к своим служебным обязанностям так скрипуче… крупозно… Скрупулезно. То, как они усаживают его в полицейскую машину, то, как они бережно придерживают ему голову, чтобы помочь ему забраться в полицейскую машину, то, как они медленно увозят его с его паролем и его позором… Это Передовые Методы. Это отвечает Высоким Критериям, с прицелом на будущее.
Всегда есть что-то еще, всегда есть что-то большее. Вам всегда приходится платить больше. Всегда находится кто-то еще.
Субъект на моей кровати все еще плачет.
Я пробую другой подход.
– Это Всеобъемлюще, – говорю я. – Личностно-Ориентированно.
Это не помогает.
Я держу его за руку.
Муха заглядывает ему в пижаму.
А я опять пытаюсь рассказать ему про залитый солнцем сад, про пение птиц, про дядечку постарше и его глупые шуточки. Про то, как меня сбил с ног лорикет и про то, как я сказала: «Я люблю тебя».
Это тоже не помогает. Я сижу там и держу его за руку. Этого достаточно.
Он знает. Я знаю. Мы оба знаем. Это то, что мы оба знаем, как пароль.
Наконец, когда полиция давно уже увезла его сына на полицейской машине со всеми его паролями, аккаунтами и всеми его возможностями постоянно платить все больше и больше, появляется Сердитая Медсестра, как я и предполагала.
Какое мне дело? Какое мне дело до этого мерзкого субъекта с мухами на шее и под пижамой? Какое мне дело до того, что этого его ганг-ганга, его солнечного мальчика, его собственного сыночка Джима увозят куда-то вместе с его способностью постоянно платить все больше и больше? Какое мне дело до того, что этот мерзкий старый субъект больше не способен платить все больше и больше? Какое мне дело, если это означает, что его переведут, как и всех осталь– ных?
Сердитая Медсестра смотрит на нас обоих. На него, с его открытым ртом и мухами, одна из которых пьет слезы с его шеи, а другая заглядывает в расстегнутую ширинку его пижамы. И на меня, держащую его за руку.
Смотрит и улыбается.
На следующий день, когда я заблуждаюсь в коридоре, вижу, как Менеджер по Исходу заходит в ту комнату – в ту самую комнату без шелка на дверной ручке. Я очень тихо следую за ним – на достаточном расстоянии, чтобы увидеть, как он выключает телевизор и что-то делает с подушками того субъекта, пока разговаривает с ним, низко склонившись над ним и почти прильнув к нему – словно муха, ползающая у того по шее. Когда Менеджер по Исходу оборачивается в сторону двери, я вижу золотой отблеск от его водолазного костюма, словно предостережение, и быстро удаляюсь со своим ходунком. Вскоре после того, как он уходит, я вижу, как в комнату заходит Сердитая Медсестра. Когда она опять появляется в дверях, в руках у нее подушка.
Я знаю, что это за подушка. Я достаточно смотрела телевизор. Это улика.