Выйдя от Леши, я поплелся в сторону метро. Мой кумир сбросил маску. Меня, как слепого, взялись перевести через площадь и сунули под трамвай… Мне предстояло стать преступником. Но не навсегда, только на один раз, чтобы отплатить за чужую доброту.
«Вор», а назад читается «ров»…
Опять обида, и тоска, и потерянность свалились на меня. Чтобы не думать о своем превращении, я старался вглядеться в улицу, по которой шел теперь. Я с детских лет понимал свой город как большого друга… Лет восемь назад Вера сказала мне: «Обделенный ты у нас, Митька, нет у тебя ни бабушек, ни дедушек!..» А я возразил. Я сказал, что у меня есть настоящий дед — это мой город Ленинград. Помню, Вера была довольна таким ответом, рассказала отцу — тот даже поместил мои слова в свою записную книжку — уж не знаю, для чего?!..
Эта улица была сплошь застроена «петербургскими» домами, довольно высокими, в пять, шесть, а то и в семь этажей. Но хотелось их называть не домами, а домиками, настолько изящно они смотрелись. Одни балконы тут можно было разглядывать бесконечно: этот огражден балюстрадой, а тот — ажурной решеткой; этот прикрыл себя стенкой-парапетом, а тот — еще чем-то, чему я не знаю названия; этот повис на каменных цветах, а тот будто вспрыгнул на мраморные колонны и застыл, не качаясь… А тот, массивный, будто вырубленный из камня, с трудом удерживают на своих плечах бородатые атланты-великаны… Мой город! В нем каждая улица, каждый дом известны всему миру. Я в нервном умилении вглядывался в знакомый лик этой улицы, в прохожих, в крохотный скверик, на котором среди степенных взрослых и бегающих, прыгающих детей застыл бронзовый Поэт — первый в России памятник Поэту. Три или четыре дома вокруг скверика закрыты строительными лесами — улицу обновляли, красили — «содержали в порядке». Чтобы мой город, мой дедушка Город оставался Великим и прекрасным, каким он был в моем детстве, всегда… «Улица» — это значит «у лица», то есть то, что ты видишь своими глазами. А видишь ты внешнюю часть своей улицы, своего города. А что внутри? Может ли он быть прекрасным внутри, если в нем живут такие хамелеоны, как Дмитрий Батраков? Может ли оставаться Великим? Наверное, может… Многие люди в старину, а некоторые даже и теперь обращаются к богу: «Боже мой, мне так плохо! Спаси и помилуй!..» А я говорю: «Город мой, мне так плохо! Спаси и помилуй!..»
Глава третья
Я приехал к своему дому. Все по-прежнему: голубая беседка под высокими тополями, цветочная клумба с пожаром цветов, чистые асфальтированные дорожки, светлые кирпичные дома. Все прежнее, но будто освещенное каким-то новым светом — сиреневым, что ли? А может, фиолетовым? Этот свет как бы уменьшал размеры домов, деревьев, двора. Будто бы я входил не в наш двор, а в какой-то другой, точно такой же, только значительно меньших размеров. Я давно замечал, что наш двор часто меняется: весной он коричневый, летом зеленый или вот как сейчас — сиреневый, осенью серый, влажный, зимой белый и пахнущий хлебом, когда возвращаешься из школы.
Хотелось домой, к отцу, в нашу квартиру. Забиться на кухне в угол между стенкой и столом и, если отец дома, все, все рассказать ему и попросить у него прощения и защиты. Это было бы лучше всего. И проще всего. Но что-то удерживало, что-то было сильнее меня, моего желания.
Я с трудом миновал свой дом и подошел к Степкиному. Взбежал по лестнице и позвонил. И увидел Степку. Он поднял к своему виску палец и покрутил туда-сюда — прекрасный, истинно Степкин жест!
— Ты где пропал? Отец каждый день по два раза прибегает, спрашивает. А что я могу ответить, ты подумал об этом? Друг называется.
— Ты один?
— Пока один. Скоро Нинка с Валечкой придет. То есть прилетит. Она теперь уже не ходит, а летает. И Князев с нею. Он со своего Севера прилетел и сделал ей предложение. Теперь вместе летают: ко-ко-ко, чив-чив-чив…
— Какое предложение?
— Ну какое? Женой стать!
— Поздравляю, — не то сказал, не то подумал я. — Князев хороший парень. И Нина хорошая. Я их уважаю.
— Ты ей об этом сам скажи, она любит такое. Есть хочешь?
— Спасибо, сыт, — сказал я и положил ему руку на плечо. — Как поживаешь, в пэтэу еще не рванул?
— Я о тебе думал. И куда пропал? Так друзья не поступают… Синяк был под глазом, кто тебя? И разговаривать стал не так. Чего ты ерничаешь?
Мы вошли в комнату. Он обнял меня за плечи, по-детски, радостно и глупо. Улыбается, глазам не верит, что меня увидел. Вот-вот заревет на всю квартиру, этот мой душевный, мой высокопорядочный Степан.
— Может, поешь чего-нибудь, а? У нас борщ и котлеты. А компоту — хоть ныряй в него!
Он говорил это взахлеб, мчался на кухню, приподнимал широченные крышки эмалированных кастрюль, совал туда палец, облизывал его, закрывал глаза и качал головой от удовольствия.
Не мог я рассказывать этому солнечному человеку о своих «радостях» — он не поверит. А если и поверит, то постарается убедить меня отказаться от новых друзей. И от всего другого. А я не мог. Я дал слово.
— Ладно, Степа, давай помолчим. Я рад, что увидел тебя. Давай помолчим. Как мужчины.