Тони поставил свой складной стул под тенью высокого куста сирени, белые цветы которой уже пожелтели, и стал наблюдать за быстрым мельканием удивительно проворных крылышек огромной бабочки — сфинкса. Он видел, как она развертывала длинный хоботок и проникала им в хрупкий цветок лаванды, окутываемая при каждом своем движении пыльцой, которую поднимали ее трепещущие крылышки, но бабочка беспокойно порхала, словно вечно неудовлетворенная именно этим цветком и все надеясь, что следующий будет совершенным. Другая — жадная маленькая голубая бабочка — поступала как раз наоборот: она сидела на одном стебельке и с упоением, методически пьянела от сочного цветка. Можно избрать любой из этих жизненных путей, подумал Тони, и тогда, в конце концов, вероятно, придешь к заключению, что ты не прав, а вот тот, другой, прав; но сфинксу следовало бы сидеть подольше, а голубой бабочке чуточку больше двигаться.
Тони был слегка взволнован этим происшествием с Суинберном. Он, пожалуй, ожидал услышать похвалу за то, что сам открыл Суинберна. Кроме того, его несколько обидело насмешливое отношение отца к его незрелому энтузиазму. Некрасиво было намекать, что Суинберн пьяница — что же тогда сказать о их великом Шекспире и о таверне «Морская царевна»? Его интересовало, отнеслась ли бы мать с большим сочувствием? Внешне — да, и она бы не сделала таких не относящихся к дел у критических замечаний, но Тони сомневался, чтобы она одобрила поэта. Например: «Груди нимфы в чаще».
И будто слова эти были зачарованы: перед его мысленным взором внезапно предстала Анни, как он часто видел ее, обнаженной до талии, с грудью, серебристо-влажной от воды или покрытой пушком в солнечных лучах, когда она сидела перед своим зеркалом в деревянной оправе. Анни отнюдь не была нимфой, и она уже так давно ушла из жизни Тони, что он почти забыл ее, но сейчас эти воспоминания живо воскресили ее. Ему почти казалось, что если он раздвинет гладкие блестящие листья сирени, то мельком увидит белое убегающее женское тело, у которого груди будут такие же, как у Анни, круглые, крепкие, белые с красновато-коричневыми сосками, ярко освещенными солнцем. Как чудесно было бы увидеть девичье тело, нагое в солнечных лучах, на которое листья сирени бросали бы при каждом своем шелесте трепетную тень. И какое, должно быть, несказанное упоение держать прохладные груди в ладонях рук и чувствовать, как жизнь их течет в его пальцы, как и его жизнь течет к ним в ответ, и вкусить нежность и аромат чуткими губами.
Это было в праздник Троицы. Во время летних каникул к ним приехала погостить недели на две его двоюродная сестра Эвелин. Тони встречался с нею в разную пору и знал ее с тех лет, как себя помнил, — сперва девочкой в короткой юбке и с длинными черными косами, затем в юбке до щиколоток и с удивительно гладенькой прической. В те дни они играли вместе в теннис и крокет, всегда споря и обвиняя друг друга в плутовстве. Отец говорил Тони, что он должен ей уступать, раз Эвелин девочка, но высокое мнение Тони о женщинах не позволяло ему с этим согласиться. Молча разрешать девушкам мошенничать — это значит превращать их в низшие существа. У Тони с отцом был по этому поводу долгий и горячий спор, причем инстинктивное стремление к равенству неуклюже и робко противопоставлялось наследственному английскому презрению, маскирующемуся рыцарством, возводящему женщину на пьедестал и превращающему его в свою скамейку для ног.
Быстрый расцвет молодости подобен восхождению на крутой холм — пейзаж меняется почти с каждым шагом. Так и Тони едва сопоставлял Эвелин прошлых лет с этой новой Эвелин, которая носила такие же белые летние платья, как и его мать, ездила с ней в коляске по визитам или сидела на лужайке за чтением романов, которые ей дважды в неделю присылали из Лондона в маленьком ящике. Эвелин переодевалась к обеду, оставалась в гостиной после того, как Тони уходил спать, и, казалось, окончательно примкнула к враждебному лагерю взрослых. По приезде она небрежно поцеловала Тони, но вместо тенниса, крокета и совместных прогулок через леса к овечьим загонам они теперь едва встречались, разве только за столом.