Я помню, как она заговорила со мной о сексе, когда мне было двенадцать или тринадцать. Эльфи спросила, знаю ли я, что такое эрекция. Я сказала, что знаю, и она кивнула: Отлично! Вот и все. Это был мой самый краткий путеводитель по самому крупному минному полю человеческого бытия. Я помню, как мы всей семьей – тогда еще все молодые, живые и в здравом уме, без швов над бровями и трясущихся рук – поехали посмотреть на ночной Виннипег в рождественской иллюминации. Я только-только училась читать и тренировалась, читая вслух все вывески и таблички, и, когда мы проезжали по Членвьял-авеню, я увидела название улицы и прочла его вслух с расстановкой: Член вял, – и спросила у Эльфи, что это значит. Эльфи – ей тогда было одиннадцать или двенадцать – сказала, что это последствия неуемного секса, и мама шикнула на нее с переднего сиденья, и мы не решились взглянуть на папу, который еще крепче вцепился в руль и смотрел прямо перед собой, точно снайпер, наводящий прицел. Было две вещи, о которых он не говорил никогда: секс и Россия.
В тот раз я впервые услышала слово «секс», произнесенное вслух. Я очень смутно себе представляла, что это такое. Кажется, что-то связанное с больницей. Но меня поразило лицо Эльфи – там, в машине. Она была очень довольна собой, она улыбалась, что-то напевала и гордо смотрела в окно на мир, который однажды надеялась покорить. Она немного встряхнула бомбоубежище нашего крошечного меннонитского микрокосмоса и слегка взбудоражила тихий омут. На нее шикнула мама, чего никогда не случалось раньше. В тот вечер я осознала с пронзительной ясностью, сколько в ней скрытой силы, и мне захотелось стать точно такой же, как Эльфи. Захотелось стать
Я сказала: Да, Эльфи. Я пользуюсь презервативами. Она сказала, что я еще молода и могу забеременеть и поэтому мне надо быть осторожнее, и я сказала: Зато, если вдруг что, ты в третий раз станешь тетей.
Когда Уилл и Нора были совсем маленькими, она много нянчилась с ними, читала им книжки, рисовала вместе с ними, каталась с ними на автобусе, превращала обоих в настоящих героев и помогала им создавать классные, радостные миры, где нет ничего невозможного, пока я крутилась между работой и вечерними занятиями в университете, пытаясь одновременно «ставить перед собой высокие цели» и «не завышать ожиданий». Она до сих пор шлет им открытки и пишет письма – вернее, писала до недавнего времени – разноцветными чернилами, розовыми, оранжевыми и зелеными, своим четким почерком, который напоминает мне мчащихся к финишу лошадей. Она пишет, что очень ими гордится и очень их любит, поощряет их быть смелыми и радоваться жизни.
Я спросила, будет ли она рада, если я забеременею, – совершенно дурацкий вопрос, как бы подразумевавший, что я сделаю это сию же секунду, вот прямо сейчас забеременею и рожу, если это заставит ее захотеть жить. Она ответила грустной улыбкой, этим своим взглядом, растерянным перед непостижимостью бытия.
Я спросила, как она вчера поговорила с Ником, ела ли что-нибудь, принимала ли душ, выходила ли в общую комнату отдыха, была ли на завтраке и общалась ли с кем-нибудь из других пациентов. Она попросила не подвергать ее допросу с пристрастием. Я извинилась, и она мне напомнила, что мы вроде бы договорились отставить все извинения. Да, сказала я, но извинения помогают поддерживать цивилизованные отношения между людьми. Вовсе нет, возразила она, извинения допускают любую жестокость. Взять ту же концепцию отпущения грехов у католиков. Совершил грех, покаялся – и иди греши снова, до следующего покаяния…
Ладно, как скажешь.
Знаешь, что говорила Нелли Маккланг? – спросила она.
Нет, не знаю, ответила я. Но сейчас ты мне скажешь.
Никогда не объясняйся, никогда не извиняйся и никогда не отступай. Делай свое дело, а кто скулит, пусть скулят.