Возьмите поэму Н. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо?» Да всем плохо! И все потому, что все без исключения герои поэмы — и помещики, и священники, и крестьяне, и холуи — все, что называется, в подвешенном состоянии: прошлое (плохое, но определенное!) ушло, новое пока зыбко, и не знаешь, как себя вести… Знакомое ныне состояние, не правда ли?
А чеховский «Вишневый сад»? Присмотритесь внимательней: там же все — маргиналы. Помещики, теряющие поместье; прислуга, оказывающаяся не у дел; лакей, для которого отмена крепостного права стала личной катастрофой… А уж про Петю Трофимова, недоучившегося студента, и говорить не приходится — чистой воды маргинал с характерными революционно–анархическими настроениями.
Сохранился интересный факт: вспоминая образ Пети Трофимова в тобольской ссылке, императрица Александра Федоровна заметила: «Ну, сейчас такие все в Питере комиссарами». Проницательный человек была последняя русская императрица…
К слову сказать: недоучившимся (по сути) студентом был у нас Владимир Ильич, а семинаристом — Иосиф Виссарионович. Такие вот дела…
Наконец, маргинальность может быть и чисто психологическим феноменом — без потери человеком социальной определенности. Вспомните хотя бы горьковского Егора Булычева. Ведь купец до мозга костей, до боли узнаваемый (сколько таких «булычевых» описал, к примеру, А. Островский!). Так нет же — тесно ему в купеческом обличье, и «выламывается» он из своего класса (подлинные слова Горького). Выламывается с треском, бунтует, что называется, шикарно, замахиваясь не только на близких, но и на Господа Бога и сатану, вместе взятых. Вот это по–русски — прямо как у Достоевского: «Широк русский человек — так широк, что сузить бы не мешало!» И при этом не приносит ему бунт внутреннего покоя — наоборот, жуткая обреченность в его последних словах: «Эх, Шура, Шура…» А Шура, дочь? Уж так ей невмоготу в обличье купеческой дочки, что мечтает она стать… «кокоткою», а затем находит более практическое приложение своим мечтаньям — уходит в революцию. (Сходный мотив есть у Горького и в «Деле Артамоновых».)
Вы скажете: мало ли что Горький напридумывал! В том-то и ужас, что все это писано с натуры! Вспомните судьбу легендарного заводчика Саввы Морозова: своих рабочих в кулаке держал, а финансировал собственного могильщика — большевиков (и одновременно — художников Серебряного века!). И когда окончательно понял, что, мягко говоря, заблудился — пустил себе пулю в лоб. Такой судьбы ни одна литературная фантазия не придумает. А ведь Савва Морозов был далеко не одинок: вспомните уральских магнатов Бугрова (Екатеринбург) и Мешкова (Пермь) — те хоть и не застрелились, а все же меценатствовали будущим экспроприаторам…
В общем, к 1917 году этот слой стал угрожающе многочислен и многолик. Причем он как бы вроде и не на виду был — оттого его и не заметили: формально (за исключением откровенных люмпенов) каждого конкретного маргинала можно при желании счесть членом какой-нибудь определенной социальной группы. И так чаще всего и делается. А выводы о состоянии общества будут ложными. И вот почему.
Самое главное в характеристике маргиналов — отсутствие устойчивой социальной психологии. Система ценностей смещена или крайне релятивна («Что есть истина?» Эти слова Понтия Пилата можно счесть эпиграфом ко всему, что написано о маргиналах). И отсюда — негативность их миросозерцания. Будучи социально–психологическими «пограничниками», они комфортнее чувствуют себя не в сфере созидания, а совсем даже наоборот. Ведь созидание — это в перспективе стабильность, а маргиналы — дети нестабильности и, даже страдая от нее, не могут вырваться за пределы ее духовной атмосферы, становясь своего рода заложниками тревожного времени. Это как раз тот самый случай, который описан в «Собачьем сердце» М. Булгакова: люди поют революционные песни, вместо того чтобы заниматься неотложными делами, и язвительный профессор Преображенский — нормальный человек, не маргинал — ядовито замечает: «Если каждый день гадить в прихожей, обязательно будет разруха». Что мы и поимели…
Отсюда — не просто стремление к деструктивным действиям, но поэтизация разрушения. Как у В. Брюсова: «Ломать я буду с вами, строить — нет!» Не случайно доминанта советской поэзии 20–х годов — «хмельная романтика разрушения старого» (цитирую школьный учебник 70–х годов). Не случайно с такой симпатией выписана у А. Толстого героиня рассказа «Гадюка» — женщина, до такой степени привыкшая только убивать, что и в мирной жизни в любой конфликтной ситуации ее рука тянется к браунингу, и он в конце концов стреляет — в соседку по коммуналке. (Вспомните афганский синдром.) Не случайно, наконец, талантливый пролетарский поэт В. Кириллов в 1918 году написал строки, от которых просто обязан содрогнуться любой считающий себя культурным человек:
«Во имя нашего Завтра — сожжем Рафаэля, разрушим музеи, растопчем искусства цветы!» Лихо, не правда ли? И самое кошмарное то, что эти строки — не инструкция с Лубянки: нет, поэт был искренне очарован своим бесподобным эстетическим вандализмом.