И эта затянутая в шелк колода, обдав Лизету запахом пота вперемешку с одеколоном, забегала по комнате с проворностью школьницы. Она заглядывала во все углы, опускалась на колени, шарила под кроватью, пока не нашла то, что искала, за шкафом. Это была довольно большая картина: ночь, берег моря, луна… Голая женщина с распущенными волосами с кокле в руках стояла, прислонившись к сосне, и любовалась искрящейся лунной дорожкой. В стороне, гордо выгнув шеи, плавала пара лебедей…
— Чем ему не понравилась картина? — задыхаясь от злости, кричала Дайльрозе. — Рама, конечно, дешевая, так что ж, из-за этого снимать ее со стены? Сначала бы свою заимел, а уж тогда… Какой командир нашелся!
Дайльрозе скинула с себя туфли, еще больше заголила постель и, вскочив на полосатый матрац, принялась пристраивать картину на прежнее место. Она даже не заметила, что старуха из деревни, перед которой собиралась похвалиться приданым дочери, тихо вышла из комнаты, отстранив ухмылявшуюся в дверях Анныню.
Лизета знала, что ей делать. Весь вечер горечь в ней собиралась по капле, а теперь вдруг все стало ясно, решение было принято. Сейчас же надо встретиться с сыном, взять его за руку и сказать: «Ивар, пойдем отсюда!» Она должна сделать то, что делала и раньше не раз. «Сын, пойдем отсюда!» Без этого ей не видать покоя, и всегда она будет чувствовать себя виноватой перед Иваром, перед его братьями, отцом — перед всем белым светом. «Пойдем отсюда…»
Лизета распахнула дверь на кухню и замерла на пороге. Да, Ивар был здесь. Но он был не один. Молодая жена стояла рядом, склонив голову ему на грудь, обняв его плечи. Она была хрупкая и легкая, как игрушка, в темных волосах веточка мирта, фата, белое платье, белые перчатки, белые туфельки… Все белое. Когда Лизета вошла, девушка взглянула на нее, улыбнулась и опять припала к груди мужа, будто он вмещал целый мир, будто, кроме него, не было ничего — ни Лизеты, ни гостей, ни той заставленной комнаты, не было и звезд за хмурым небом и пеленой холодного декабрьского дождя.
— Бенита, — Ивар глазами указал на жену.
Лизета кивнула. Она и сама догадалась и была смущена. Бенита, поднявшись на цыпочки и глядя мужу в глаза, поскольку доходила ему всего до плеча, тихо проговорила:
— Мой муж…
И больше ничего. Но и от тех двух слов у Лизеты голова пошла кругом, потому что в них она расслышала такую любовь… Мой муж… И у нее, у старой женщины, кровь зазвенела в висках, и она знала, — не вспомнила, нет! — она знала, что много лет назад она и сама произносила в точности так же, в точности такие же слова: «Мой муж…»
Потом она что-то говорила Бените и что-то Ивару, но все как во сне, и, когда молодые снова вернулись к гостям, Лизета так и не могла вспомнить, что же она говорила. Только теперь на душе было так отрадно и покойно… Она встала, сняла с гвоздя свой платок, пальто и не спеша оделась. В большой комнате снова запели, а в маленькой громко смеялась Анныня, потому Лизета и смогла уйти никем не замеченной.
На лестнице она еще остановилась, помедлила. Нет, возвращаться не имело смысла. Даже если бы она сказала: «Сынок, пойдем со мной», он все равно бы ее не послушался. Если бы она взяла его за руку, он бы осторожно высвободился. Он бы не пошел за нею. Пошел бы своей дорогой. Вместе с Бенитой.
На улице влажный, холодный воздух был словно родниковая вода, которую летом черпаешь из ручья. Шел дождь. Лизета вспомнила, что говорили старые люди: дождь в декабре — к слезам. Она посмотрела на липу, умудрившуюся вырасти среди камней на краю тротуара. Дерево было черное, блестящее, будто лаком покрытое, а на веточках в свете фонарей блестели крупные капли. Но ведь деревья точно так же выглядят и в марте и в апреле, и не всегда можно верить тому, что говорят старики. Лизета прикрыла глаза, и ей показалось, что повеяло весенним ветром и что он принес с полей влажный запах земли.
ПЕРВЫЙ ВАЛЬС
Ближе к полудню началось очередное немецкое наступление, и одной из рот ополченцев пришлось отступить. Оставив убитых там, где их настигла смерть, подобрав только раненых, они небольшими группами отошли в перелесок за несколько километров от прежней линии обороны. Вторая половина дня была сплошным кошмаром, и никто потом не мог припомнить, что же, собственно, с ними творилось, но вечером, когда уже смеркалось, подъехали армейские грузовики и, набив до отказа свои кузова ополченцами, долго кружили по тряским проселкам, пока наконец не встали на опушке леса, где обрывались поля и чернели покинутые крестьянские усадьбы.
Получив приказ соблюдать строжайшую тишину, бойцы сразу же углубились в лес, растянувшись цепочкой с интервалом шагов в десять, и мгновенно растворились в темноте. А фронтовая ночь дышала, словно задремавшее чудище, стеная во сне, бормоча что-то невнятное.