Своими красивыми крепкими руками, обнимавшими и в упоении прижимавшими меня к своему животу, к своим длинным ногам, к своей обнаженной груди, Мариэтта вновь забрала меня себе. Наши тела, как две руки, счастливые оттого, что они чувствуют друг друга, узнают друг друга, узнавали друг друга, чувствовали себя соединенными, двигались в едином движении и дрожали одновременно в едином экстазе. Сколько страсти после такой глупой разлуки!.. Что это было за пиршество! Из окна, на котором мы даже не задернули шторы, яркий день, клонившийся к сумеркам, освещал комнату с гладкими стенами, со сверкающей и такой знакомой мебелью, с неподвижным зеркалом… Я видел отблеск дня повсюду. Он проливался на круглое плечо Мариэтты матовым светом, который ваял ее, делал похожей на какой-то поздний осенний фрукт, созревавший на дереве и кажущийся прозрачным… Это и в самом деле был фрукт, это плечо… и еще один — эта тяжелая грудь с твердым торчащим кончиком. Мои губы с похвальным аппетитом впивались в нее, мои зубы покусывали ее… удивительные фрукты, мне хотелось разорвать их, проглотить, подобно дурно воспитанному ребенку-сладкоежке, который с животным удовольствием вгрызается в целый апельсин.
Кем еще я был в тот момент?.. И какое еще удовольствие, кроме физического, подталкивало меня? Мариэтта сама дарила, подносила навстречу моим желаниям свое крепкое разгоряченное тело… Мои пальцы скользили по нему, угадывая и воссоздавая его формы. Они сладострастно нажимали на него, погружались в него, блаженствуя…
— О! Сейчас… скажи! Сейчас… сейчас.
— Мариэтта!
— Ты! — молила она.
И все вокруг опрокинулось в странную пропасть, где белый день стал синим, мебель, сияние проникающего снаружи света, разбросанные одеяла, кровать, пустой взгляд моей любовницы кружились поочередно, словно проходя сквозь мои органы чувств, и распадались на сотни ослепительных образов.
Было всего лишь два часа дня, когда я встретился с Мариэттой, а мы еще лежали в постели, когда туманный зимний полумрак вдруг уступил место вечеру, который очертил окно еле видимой тенью. Лежа рядом, мы молча смотрели, как наступает ночь, оцепенение овладело нашими конечностями. Мы не могли ими пошевелить… С улицы, которая отделяла нас от мира, только что зажженный фонарь отбрасывал свой желтый подрагивающий свет на потолок. Этот свет, хотя и очень слабый, поначалу нас ослепил, потом он все рос и рос по мере того, как приближалась ночь, и, приютившись в глубине черного покоя, стал для нас чем-то вроде живого присутствия. Глаза наши были прикованы к нему, мы не видели ничего, кроме него, его мерцание убаюкивало нас, исходившая от него желтизна и мягкость были такими живыми, что они долго держали нас во власти своих чар.
Между тем я говорил себе, что мое отсутствие не может остаться в гостинице незамеченным, тем более как раз наступило такое время, когда экспресс из Тулузы обычно привозил новых постояльцев. Я говорил себе, что «патронша» спросит обо мне, пошлет кого-нибудь за мной в мою комнату… Мне это было абсолютно безразлично. В тот момент единственной реальностью было для меня ощущение того, что я лежу рядом с Мариэттой, и больше мне ничего не хотелось… Где мне могло быть лучше, чем в этой постели, пока на улице сновали прохожие, машины, пока звонок в соседней бакалее звенел всякий раз, когда открывалась дверь, пока лаяли собаки? Нигде во всем мире, и даже ни в какой другой постели я не испытал бы ни более полного счастья, чем то, в котором я купался, ни более глубокого покоя. Этот покой, когда я его сравнивал с моими метаниями в предыдущие дни, выглядел как моя победа над ними, и Мариэтта, которая, должно быть, воспринимала его так же, как и я, вся отдавалась его теплой неге.
Между тем Мариэтта, лежа с открытыми глазами, думала о чем-то своем, и несколько раз ее рука нащупывала мою руку и сжимала ее так нежно, что это меня растрогало. Время от времени она, приподнявшись на локте, протягивала мне губы, и мы целовались, можно сказать, помимо наших тел, не двигаясь и соприкасаясь только губами. Потом она тяжело припадала ко мне и застывала, а я вдыхал горячий запах воздуха, выдавленный из постели ее движением.
Так мы пролежали до самого ужина, разомлевшие от навалившейся усталости, изможденные ею, разбитые, недвижимые… Зачем вставать? Ради каких таких дел? Я, понятно, не собирался возвращаться к «патронше»… Однако Мариэтта внезапно очнулась и соскользнула с кровати.
— Клод, — спросила она меня, — ты не голоден?
— А-а-а-а-а!
— Ты, правда, не хочешь есть?
— Нет, — ответил я, протирая глаза, — передай мне лучше сигареты. А что ты делаешь?
— Зажигаю лампу, — ответила Мариэтта.
— А, да… А шторы?
— И в самом деле.
Мариэтта задернула шторы, и я, глядя, как она ходит по комнате, не без удовольствия закурил, сидя среди наполовину уже сползших на пол простыней, разбросанных как попало одеял и измятых подушек.
XXII