Меня часто удивляла широта и нешаблонность мышления Авельянеды, ее принципиальность и цельность.
Приведу фрагменты одного из ее писем, где особенно четко выражается ее отношение к окружающей жизни и к любви.
«Мадрид, 25 апреля 1853 г.
Как раз сейчас получила твою записку и прочитала ее трижды. Оказывается, моя соперница — политика!.. Моя достойная соперница! Как ты мог такое написать? Знай, для меня политика не более чем грязная кокотка. Политика, — иными словами все то, что так называете вы, дети XIX века, вы, попусту упражняющие свой интеллект и губящие себя газом, дымом и камнем; политика, которую творите вы, «конституционные» мужи, приверженцы того, что вы именуете «представительным правлением», — все это противно нам, поэтам, нашей пылкой натуре, ибо мы не приемлем того, что по сути своей несовершенно и рахитично.
Мне понятен Людовик XIV или Прудон, но я не могу уяснить себе, что такое члены коалиционного правительства, что такое «монархические либералы», кто такие вы, называющие свободой немыслимую неразбериху? Я не скрываю, что у меня нет ни малейшего доверия, ни малейшего интереса к тому, что можно назвать социальными идеями.
Все правительства кажутся мне плохими, ибо все они созданы человеком и для человека, а человеческое общество, по-моему, не слишком способно к совершенствованию, не слишком достойно того, чтобы заботиться о его совершенстве.
Великое слово «свобода», родившее стольких мучеников, теперь мне кажется пустым звуком, и не более того. Где она? В чем состоит? О ней можно сказать то же, что сказал Паскаль об истине и справедливости: «Эти два тончайших лезвия нельзя заточить нашими грубыми инструментами». Если позволишь, я после слов Паскаля процитирую одну из моих собственных сентенций по поводу свободы:
Хищное время в алчущем бегеТопчет цветы вдохновенных элегий…Все меняется, мой друг, и потому никогда не станет вечным то, что зовется истинным добром или совершенным образом жизни.
Все меняется, ибо все фальшиво, бессильно, ненормально. Я понимаю, когда честолюбие служит возвеличиванию каких-то идей, каких-то имен, но я не понимаю, как может разум или сердце создавать культ этих идей или каких-то имен. Позволь человечеству идти своим путем: управляй им, если сможешь, но не пытайся его совершенствовать…
Теперь о другом.
Меня возмущает, когда все глупцы и все глупицы на белом свете говорят, что они «любят». Меня еще больше возмущает, что природа, эта жестокая уравнительница, наградила одинаковым желанием любви все души, сколь различными они бы ни были. Кажется, тот же Паскаль сказал, что самый высокий человек отличается от самого маленького лишь тем, что «голова первого возвышается над головой второго, хотя ноги обоих — на одном уровне».
Ах, друг мой! Эти проклятые ноги, стоящие на одной, на той же самой земле, которую попирают ступни идиота, эти ноги, стоящие рядом с ногами всех остальных, как ни высоко была бы поднята голова, — это та роковая опора, единая для всех людей, которая ошибочно зовется влечением сердца… Как ужасно, что самая чистая, самая одухотворенная любовь знает лишь то же самое удовлетворение, какое доступно самому примитивному существу.
В своем письме ты обращаешь ко мне очень красивые и очень пылкие слова, но они выражают и возбуждают очень вульгарные, очень плотские желания, силе которых я напрасно стараюсь противопоставить другие чувства…
Будь более духовным, друг мой, прошу тебя во имя нашего будущего счастья. Не расписывай мне очарование поцелуев: поцелуи заставляют чувствовать всегда одно и то же — будь они твои или водовоза, привозящего на кухню воду. Говори мне только о таком блаженстве, которое понятно только возвышенным душам. Я больше не захотела бы тебя видеть, если бы думала, что ты, рождая мечты, в конечном счете желаешь стать для меня всего-навсего моим мужчиной. Не будь только им, не будь ни за что. Не отнимай у меня надежды на полное счастье, пытаясь найти счастье в том, что лишь искажает его суть.
Прощай.
Гертрудис»