Четыреста его страниц прозрачным языком рассказывают об очевидных и постижимых чудесах математики, понятных (или кажется, что понятных) обычному пишущему: неисчерпаемой карте Броувера, четвертом измерении, которое предвидел Мор и, по его собственному свидетельству, угадал Хинтон, переходящей границы пристойного ленте Мебиуса, зачатках теории бесконечно малых, восьми парадоксах Зенона, параллельных, пересекающихся в бесконечности линиях Дезарга, бинарном исчислении, увиденном Лейбницем в диаграммах книги «Ицзин», замечательном Евклидовом доказательстве космической бесконечности простых чисел, загадке Ханойской башни, двойном или рогатом силлогизме.
Что до последнего, которым любили баловаться греки (Демокрит клянется, что абдеритяне – лжецы, но Демокрит – абдеритянин и, следовательно, лжет, а следовательно, то, что абдеритяне – лжецы, неверно; следовательно, Демокрит не лжет, а следовательно, абдеритяне – лжецы и Демокрит лжет и т. д.), то существует бесконечное число его разновидностей, отличающихся друг от друга не ходом мысли, а участниками и сюжетом. Авл Гелий («Аттические ночи», книга V, глава X) говорит об ораторе и его ученике; Бараона де Сото («Анхелика», песнь XI) – о двух рабах; Сервантес («Дон Кихот», II, 51) – о реке, мосте и виселице; Тейлор в одной из своих проповедей – о человеке, который слышит во сне голос, говорящий, что все сны обманчивы; Бертран Рассел («Introduction to Mathematical Philosophy»[303]
, с. 136) – о множестве множеств, не включающих самих себя.Ко всем этим прославленным головоломкам прибавлю следующую:
Человек на Суматре хочет стать профессиональным предсказателем. Экзаменующий его колдун спрашивает, пройдет ли он или провалится. Соискатель отвечает, что провалится… И так до бесконечности.
Эдвард Шенкс
«Редьярд Киплинг»
Стоит упомянуть Киплинга, как неминуемо возникает лжепроблема: должно ли искусство служить политике? Говорю «лже», поскольку те, кто потехи ради взваливает на нас ее бессмысленное обсуждение, забывают одно: мало что в искусстве значит меньше, чем намерения автора. Допустим, году в 1853-м Уолта Уитмена вдохновило сумрачное учение Шопенгауэра (а не безоблачное – Эмерсона). И что, его песни станут другими? Не думаю. Библейский стих сохранит ту же первородную горечь, бесконечные перечни раскроют ужасающее многообразие мира, американизмы и варваризмы подойдут для жалоб не хуже, чем для нынешних восторгов. В смысле исполнения не изменится решительно ничего. Я не раз задумывался о переворачивании авторского замысла; в любой литературе есть знаменитые книги, истоки которых неуследимы или сомнительны. Для Унамуно «Мартин Фьерро» – это «песнь об испанском воителе, водрузившем крест над Гранадой, а позже отправившемся в Америку, неся туда цивилизацию и прокладывая дороги в непроходимой глуши»; для Рикардо Рохаса – «дух родной земли» и «первозданный голос самой природы»; я же всегда видел в нем скромного крестьянина, вырождающегося в поножовщика у трактирной стойки… Батлер, знавший «Илиаду» наизусть и переведший ее на английский, воображал ее автора кем-то из троянских юмористов; не всякий эрудит с этим согласится.
Случай Киплинга особенно любопытен. Как в восхвалениях, так и в проклятиях его уравняли с Британской империей. Приверженцы этого государственного союза подняли на щит имя писателя, моральные достоинства стихотворения «If»[304]
и несколько чеканных страниц, провозглашающих неисчерпаемую многоликость Пяти Наций и радостное подчинение индивида долгу перед империей. Противники империи (приверженцы иных империй) все это отвергают либо вычеркивают из памяти. Пацифисты противопоставляют многотомному наследию Киплинга один-другой роман Эриха Марии Ремарка, забывая, что самые ошеломляющие открытия «На Западном фронте без перемен» – бытовые тяготы войны, признаки физического страха героев, солдатский жаргон на каждом шагу – сделал бичуемый ими Киплинг в «Казарменных балладах», первый выпуск которых увидел свет в 1892 году. Понятно, что тогда этот «грубый реализм» был встречен викторианской критикой в штыки; сегодня его продолжатели не прощают автору малейшей трогательной ноты. Итальянские футуристы не помнят, что именно он первым среди европейских поэтов прославил чистую и слепую неутомимость машины…[305] В конце концов, все – и обожатели, и хулители – сводят его до незамысловатого певца империи и предпочитают думать, будто пары элементарных политических штампов достаточно для эстетического анализа тридцати пяти ни в чем не повторяющихся томов. Иначе как тупой эту уверенность не назовешь, убожество ее бросается в глаза.