Едва я вытянулся у себя в постели, как на меня навалилась усталость, близкая не столько ко сну, как к безвольной ясности. Да, смерть, сказал я себе. На следующий день Луиза увезла меня домой. Я вновь попал в свою старую комнату, и все тут же принялись приглядываться, пытаясь понять, вышел ли я из своей апатии. Что за абсурд! Я знал, что выйду из нее, как только захочу, поскольку я не спал. В ожидании я помалкивал. Однажды утром, когда еще никто не встал, ко мне в комнату спустилась Луиза. На ней было красное платье странного, темного и резкого оттенка. Опережая на пару шагов, она провела меня через комнату, потом другую, побольше, потом мы вышли в вестибюль. Я шел за ней следом, всматриваясь в странность этого красного цвета. В вестибюле она подтолкнула меня к лестнице, и мы стали медленно подниматься. На втором этаже открылся просторный холл, с двумя входами с каждой стороны; еще одна дверь виднелась в глубине. Луиза показала на одну из дверей, подошла ближе, еще раз на нее указала, скрытно и настойчиво уставившись на меня своими столь черными глазами — ах! донельзя древними глазами, которые, казалось, всегда смотрели на меня со смесью ожидания, упрека и приказания. Ее рука скользнула к дверной ручке, схватилась за нее. Я вглядывался в Луизу изо всех сил; за этим жестом стояло какое-то необычное намерение, невероятное напоминание, память о том, что я уже приходил сюда с нею однажды, что она уже когда-то смотрела на меня усталыми искрящимися глазами, пока ее рука тянулась к двери, так что я дрожал не только в настоящем, но и в прошлом — и, может быть, только в прошлом, так что пот, который, я чувствовал, тек у меня по коже, означал только другой, уже вошедший в поговорку пот, мертвую воду, что стекала и будет стекать с меня, снова и снова, до самого конца.
Она живо увлекла меня за собой, повела по еще одной лестнице. Втолкнула в какую-то комнату. Едва войдя, я пробудился, охваченный необыкновенным впечатлением холода, сырости, ветхости, впечатлением столь сильным, что я остался в растерянности и даже раздражении. Во всем этом было что-то чрезмерное, словно эти ветхость и сырость отделились от комнаты, дабы обрести зримость, стать более зримыми, чем стены, окно, плитка на полу. «Спустимся обратно, прежде чем мать встанет», — сказала Луиза. — «Это твоя комната? Почему ты живешь в таком месте?» — «Но я жила здесь всегда». Она встала рядом с большим портретом, одиноко возвышавшимся над столом. Позади виднелся старый гобелен с затертыми фигурами, поблекшими красками. Я подумал, что этим старьем, впрочем все еще довольно величественным, и объяснялось убожество комнаты.
— Не покажешь ли мне портрет?
С трудом приподняв, она отнесла его на кровать: настоящий монумент. Рама напоминала гранитную плиту, толстую и со всех сторон гладкую; давящая масса, чуть ли не до нелепости импозантная в сравнении с обрамленной ею фотографией обычных размеров. Я рассматривал длинное костистое лицо — оно мало что выражало, но глаза смотрели с ожесточенной пристальностью, поразительной на этом столь невыразительном лице. Чело-век долга, нет сомнений; казалось, лет сорока. Луиза поддерживала раму сзади, и одновременно с портретом я видел ее собственное лицо, в равной степени холодный и живой взгляд, в ревнивой спешке соскользнувший с верха рамы на изображение, словно для того, чтобы убедиться в их материальной тождественности. Тут я вспомнил обо всех остальных фотографиях, за которыми тоже было что поискать: все они, казалось, отсылали меня сегодня к этому лицу с ожесточенным взглядом, пронизывающими глазами.
Рама давила так тяжело, что мое бедро, казалось, то пылало, то обращалось в камень. Но стоило мне пошевелиться, как Луиза, не дав за нее взяться, поспешила унести портрет. Издалека, на своем постаменте, он смотрелся как настоящая икона. В комнату начинал проникать свет; она была довольно длинной, узкой, с, в общем-то, низким потолком; дневной свет преодолевал только полпути до стоявшей в глубине кровати, как раз до гобелена; далее полумрак образовывал что-то вроде алькова. В общем и целом все это походило на сейф.
— Это все та же комната, в которой ты жила, когда была маленькой, — заметил я. — Подойди, — сказал я ей, видя, что она застыла в неподвижности рядом с портретом. — Подойди же!
Я схватил ее руку, поднес себе ко лбу. Она коснулась его отнюдь не ласково, а грубо; у виска, наткнувшись на шрам, медленно прошлась по нему, скрупулезно обследуя отметины, затем принялась неистово его ощупывать, прослеживать с чуть ли не маниакальной настойчивостью.
— Почему ты опускаешь глаза? — сказал я, слегка ее отстранив. — Это тебе не идет. Сколько тебе было лет, когда я ушел из дома?
— Двенадцать.
— Двенадцать! Значит, ты швырнула в меня этот камень, когда тебе было двенадцать, — сказал я, указывая на свой висок.
Она покачала головой.
— Как это нет! Я рыл яму. Ты стояла с краю. Взяла камень, обломок кирпича, и бросила в меня, когда я выпрямился.
Она продолжала качать головой.