— Ты отлично знаешь, — сказала она, — что упал, когда был маленьким, мать не уследила за тобой.
— Мать? Да, мать. Послушай, это все-таки правда: когда мы были маленькими, я служил для тебя козлом отпущения, выполнял все твои капризы. И как раз здесь ты заставляла меня часами лежать на животе под кроватью, пока ты подметала, забрасывала меня пылью и мусором.
Она смотрела на меня со все более суровым видом, не улыбаясь этим сумасбродствам. Я с жаром взял ее за руку, поцеловал ее, надеясь смягчить. И действительно, мне показалось, что ее лицо расслабилось, по нему пробежало что-то вроде улыбки, затем оно вдруг, наоборот, скривилось, ужасно исказилось — я подумал, что она расплачется: секунду она пребывала в неподвижности, потом бросилась мне на шею, неистово меня обнимая. Этот поступок потряс меня. Она никогда не показывала мне свою привязанность иначе, нежели молчанием и деспотизмом. Я замер в удивлении, я испытывал чуть ли не ужас, я что-то пробормотал и, увидев, что она скрестила руки с таким же свирепым, как и до этого, видом, ощутил к ней смертельную ненависть.
— А теперь, — сказала она, — пора вниз.
Я забыл, что у меня затекла нога. На мгновение мне пришлось опереться на ее руку, и я бросил взгляд на гобелен. В самом деле старье: сильно потертое, расползается сама ткань. Мне взбрело в голову подойти и дунуть на шерстяное тканьё; тотчас меня окутали хлопья пыли, десятки крохотных мотыльков залепили глаза, я сплюнул.
— Что за гадость, — вскрикнул я, прикрывая лицо, — просто рассадник насекомых. — Я с отвращением подумал о тысячах личинок, молей, всевозможных тварей, кишащих внутри. — Как ты можешь хранить подобный хлам?
Она тоже опустила под этим облаком голову.
— Он очень старый, — тихо сказала она.
«Очень старый! Очень старый!» — и, повторяя эти слова, я внезапно увидел, как прямо у меня на глазах от стены отделяется и устремляется в комнату изображение огромного коня, вздыбившегося к небу, закусив в исступлении удила. Запрокинутая голова являла совершенно поразительное зрелище: свирепая морда с блуждающими глазами, которую, казалось, захлестнули гнев, страдание, ненависть; и эта невнятная ей самой ярость все более и более превращала ее в коня: он пылал, он кусался — и все это в пустоте. Образ и в самом деле был безумен и притом несоразмерен: он занимал весь передний план, только его и было видно, только морду я и мог отчетливо рассмотреть. Между тем в глубине заведомо крылось много других деталей, но там над красками, линиями, над самой тканью верх взял износ. Когда я отступал назад, ничего не делалось виднее; стоило подойти ближе, все и вовсе смешивалось. Застыв в полной неподвижности, я почувствовал, что позади этого лоскутного хаоса, едва его задевая, пробегает легкий отблеск; судя по всему, там что-то двигалось; изображение пребывало где-то позади, оно следило за мной, как следил за ним я. Что же это было такое? Разрушенная лестница? Колонны? Быть может, лежащее на ступенях тело? Ах! ложный, коварный образ, исчезнувший и нерушимый; ах! конечно же, нечто старое, преступно старое, мне хотелось его потрясти, его прорвать, и, чувствуя, как меня окутывает облако сырости и земли, я оказался накрыт явной слепотой всех этих существ, их безумным, шальным поведением, которое делало их проводниками жуткого, мертвого прошлого, дабы затянуть в самое что ни на есть мертвое, самое жуткое прошлое уже меня самого. Я смотрел на Луизу с настоящей ненавистью, она отчаянно цеплялась за мою руку, не хотела меня больше отпускать, удержав, не иначе, навсегда. Ах! девчонка, проклятая девчонка; и внезапно ко мне вернулись слова, которые сорвались у меня недавно, в ту секунду, когда она меня обнимала: «Я буду во всем тебе подчиняться». Я уже говорил это, я был в этом уверен. Это воспоминание тотчас же меня успокоило. По-прежнему ошеломленный, я смотрел на нее в упор. И услышал, как она шепчет: «Иди». Она открыла дверь. Я видел ее на лестнице, повернувшуюся в ожидании ко мне своим красным платьем. «Иди же, — сказала она, — иди скорее».
После полудня я ушел в сад. Обычно я отказывался туда выходить, запираясь у себя в комнате.
Было уже довольно жарко. Я присел на скамейку рядом с беседкой. Сад, такой скромный, был обнесен огромными стенами, оградой чрезмерной высоты, и та отбрасывала слишком много тени. А деревья? Слишком много деревьев, слишком разросшихся и могучих для такого маленького участка. А земля? Черная даже на поверхности, бесплодная, но черная, чего почти не скрывал гравий. Я сгреб щебенку: на самом деле земля не имела никакого цвета — ни серая, ни желтая, ни охристая, она тем не менее казалась такой черной, как будто из недр на поверхность в тусклом обличье целиком окаменевшей земли вышел слой, в котором вещи уже не могли даже гнить, а сохранялись навечно как навеки исчезнувшие. Я представил себе ту яму, которую выкопал некогда, вероятно, рядом с самым большим деревом: глубокую яму почти с меня ростом; я был в этой яме, она стояла у ее края, я видел ее ноги, руку; я уверен, она метила в меня. Почему? Что взбрело ей в голову?