Читаем Вся моя надежда полностью

И откуда-то из темноты с грохотом и шумом ворвалось в вагончик дикое скопище фигур, каких-то глиняных истуканов. Он присмотрелся, ему стало страшно. Конечно, это же они, Луизкины статуэтки, только огромные, надвигающиеся, гогочущие, пляшущие. И некуда от них деться. Мечутся в неуклюжем свирепом хороводе, окружают его, издавая страшные гортанные звуки. Он схватился за голову, но спрятаться некуда, Кругом хохот и бешеный шабаш глиняных людей. Вот Заяц размахивает бутылкой с удлиненным горлом. Бьет по ней какой-то костяшкой и подмигивает ему ехидно и зло: жених, жених… И страшный звон идет от бутылки, а он ее тискает, тискает и прижимает к своему глиняному телу. И Герматка… Конечно, это он, по-медвежьи, грузным увальнем переваливается с ноги на ногу, а из глотки хлещут оглушающие, как скрип раздираемого дерева, звуки. И вихрь, умопомрачительный вихрь подхватил Степаниду, и она ходит вокруг него вприсядку. И стыдно, и жалко смотреть на нее, тучную, неуклюже перебирающую ногами. А вихрь ее носит меж фигурами, и лает какая-то глиняная собака с визгом и жутью.

Потом над всем этим сборищем раздался резкий, противный в своем скрежете голос Калачева:

— Ума нет — считай калека-а-а…

И все гогочут и теснят его, и жалок он среди этого пляшущего сонма глиняных чудовищ. Потом тот же глиняный Калач закладывает два пальца в рот: пронзительный свист бьет по ушам. Кирилл сгибается, закрывает уши руками…

Но свист — это уже не сон. Свистел Калач не глиняный, а настоящий. Два пальца в рот — и ломит уши, трясутся стены. Кирилл открыл глаза; в вагончике суматоха. Герматка делает два приседания, два отжима, прыжки на месте.

— На улицу, слон! — кричит ему Калачев, наматывая на ноги портянки. Он вообще презирает гимнастику. Но любит командовать.

— А ты чего уставился, как персидский султан?

Это относится к Зайцу. Тот сидит на полке, поджав под себя ноги. За спиной алым костром горит карта говяжьего раскроя. Глаза у Зайца философически светятся.

— Братцы, требуется один «ре», до получки. У тебя есть, Пастух?

— У-у-у… — делает имитацию паровозного гудка Пастухов. Это значит, что рубля нет.

— Слушай ты, падишах, иметь за спиной такую тушу и стрелять монету — свинство! — говорит вернувшийся в вагончик Николай Герматка.

— Э-э-э… — качает головой Заяц, — лучезарнейший! — И резко кричит: — Нож, вилку, стакан!

Теперь он уже точно факир. Затуманенный взгляд, загадочность движения рук. Раз — нож полосит по красной говяжьей ляжке. Два — на вилке болтается сочнейший кусок воображаемого филе.

— Отлично! — Прожевывает он и глотает несуществующий бифштекс. — Пунш! — Из пустой бутылки с удлиненным горлышком льется незримая пенистая влага. Заяц опрокидывает в рот пустой стакан. — Мерси! — Кивает он девице с очаровательным оскалом и спрыгивает с полки.

Достает из тумбочки другую пустую бутылку с наклейкой не менее красивой, чем у той, которую только что так ловко опорожнил. Ставит на полку вместо «выпитой».

— Я переполнен, братцы! Кто следующий?

— Кончай травить, — кричит Калачев, — время!

Собрались было уже выходить, как в вагончик, по-всегдашнему дымя своей ментоловой, вошла Матрена. В руке — конверт, в глазах — загадка: кому?

У всех заострились лица.

— Жан Марушечка, пляши, — не выдерживает хоздесятница. Герматка пробегает глазами адрес, надрывает конверт. Брови ползут вверх, губы кривятся в улыбку:

— Вызов!

— Ну что, инфаркт? — не верит сдержанности Герматки Калачев.

Жан Марэ, окутанный розовым флером сбывающейся мечты, легко кивает головой:

— Инфаркт, милое дело…

Колокол громкого боя остается для себя, внутри, рвет перегородки сердца. Простодушный Герматка считает, что это может остаться незамеченным.

— Счастливые люди всегда немного глупы и наивны, — уже в дверях глубокомысленно бросает Калачев.

В продолжение всего этого шума Кирилл стоял, отвернувшись к окну.

«Как они могут так долго, так глупо ерничать? Когда они уберутся отсюда?» — Ему хотелось, чтобы хоть на минуту установилась тишина, чтоб можно было сосредоточиться на чем-то одном и возможно тогда поутихнет, уймется головная боль.

«Встретиться с ней больше я не смогу, — лихорадочно думал Кирилл. — И ничего объяснить — тоже. Все это гадко и противно, но другого выхода нет. Я знаю, что надо делать, я знаю…» — сказал он себе, твердо уверенный в правильности принятого решения, и позвал Пастухова.

Сердце неудачливого человека чутко к беде, как камертон к звуку.

— Чего тебе? — нахмуренно и затаенно, обернувшись уже в дверях, спросил Пастухов.

Кирилл сжался, втянул голову в плечи. Слова, которые говорил, казались ему чужими, далекими.

— Я ухожу. Эта работа и вообще…

Смотреть Пастухову в глаза Кирилл не мог. Понимал, на какое неуважение к себе и недоверие, на какие угрызения совести обрекает себя этим решением. Но еще обнаженнее, как открытую рану, чувствовал свою непорядочность по отношению к Пастухову. Он для него последняя нить, последняя надежда, пусть даже и зыбкая, но которая все же удерживает его связь с семьей. А теперь, решив уйти, он эту нить безжалостно рвет, как рвут пуповину, разделяя между собой два организма.

Перейти на страницу:

Похожие книги