– Знаешь, что сердце на самом деле находится в центре грудной клетки? Дело в том, что его вершина направлена влево, и говорят, что с этой стороны его лучше слышно. Но твое – вот здесь. – Пальцы, испачканные краской, нарисовали коническую форму сердца так тонко, что мне захотелось плакать, и я не знала почему. – А я обожаю чувствовать, как оно бьется о мою кожу, и думать, что оно немного и мое тоже.
В тот день, когда мы рисовали друг друга, я поняла, что бывают слова, которые суть поцелуи, и взгляды, которые суть слова. С Акселем всегда было так. Иногда он говорил со мной, и я чувствовала это кожей, иногда он смотрел на меня, и я почти слышала, о чем он думает, а иногда… он целовал меня, не целуя. Как в тот день, когда он нарисовал одно сердце поверх другого, проследовав за бешеным биением в моих сосудах.
Мы уже дремали на диване, когда зазвонил ее телефон и Лея встала, чтобы ответить, подавляя зевоту. Я зарылся головой в подушки, по крайней мере, пока она не вернулась, подпрыгивая, крича и набрасываясь на меня.
Я медленно приподнялся, все еще сонный.
– Картина продана, Аксель! Она продана! Я передала ее пару дней назад, а у нее уже есть владелец. Представляешь? Они даже не смогут повесить ее на следующей выставке, но Скарлетт говорит, что лучшей вести и быть не может, так что…
– Картина, которую она заказала у тебя? – спросил я.
– Конечно, какая еще?
– Не знаю, у них все еще есть картина «Париж тает».
Лея нахмурилась, как будто ей не понравилось название, которое я только что дал картине, потому что не помнил, чтобы она ее как-нибудь называла.
– И она, видимо, останется у них навсегда.
– Почему ты так говоришь?
– Она никогда не продастся.
Я последовал за ней, когда она прошла на кухню и поставила чайник, чтобы заварить чаю. Я прижал ее к стойке, потому что чувствовал необходимость постоянно прикасаться к ней, а также потому что хотел получить честный и ясный ответ на вопрос, который собирался задать:
– Так, ну вот ты и сделала это, ты получила то, что хотела, значит ли это, что мы теперь вернемся в Байрон-Бей?
Она бросила на меня взгляд, который разбил мне сердце.
– Да черт побери, Лея!
Я выпустил ее из рук. Закрыл глаза и попытался успокоиться. Но не мог. Я потушил огонь.
– Скарлетт говорит, было бы глупо уезжать сейчас, после того что только что произошло, потому что даже она такого не ожидала. Я не говорю о долгом сроке, но, может быть, несколько недель, чтобы посмотреть, как все это будет развиваться?
– «Посмотреть, как все будет развиваться»? Зачем?
– Чтобы принять решение. Я не знаю! – Она обхватила голову руками и расстроенно посмотрела на меня.
– Бред какой-то. Чего ты хочешь?
– Я хочу делать дела. Хочу быть лучше!
– Лучше для кого? – отразил я.
– Для всех этих идиотов!
– Ты себя слышишь? Лея, черт возьми.
– Почему ты не можешь меня понять?
– Потому что ты сама себя не понимаешь! Если бы ты послушала себя, ты бы поняла, что то, чт
– Я не хочу с тобой спорить… – простонала она.
Дерьмо. Я тоже не хотел с ней спорить, не хотел… но она все очень усложняла. Как будто я потерял перспективу или был в одном из тех трансовых состояний жизни, когда ты не можешь отличить действительно важное от неважного. Изнутри все порой выглядит размыто. Но снаружи все было так ясно, что больно было видеть ее в этой спирали сомнений и тоски.
Лея обняла меня. Но в тот день я впервые не смог ответить на ее объятия, потому что не узнавал ее. Потому что, по иронии судьбы, когда я наконец решил, что она у меня есть, что она моя, все оказалось совсем наоборот; она не была собой, она даже себе не принадлежала. Я не знал, кем она была.
«Позволь ей упасть», – сказал мне Оливер.
Проблема была в том, что я не мог забыть наш разговор тем вечером в Байрон-Бей, когда мы бродили по улицам ранним утром и наконец сели на какие-то качели, чтобы поговорить, после чего она решила отправиться в это путешествие: она спросила меня, готов ли я отправиться в это путешествие. Она спросила меня, подхвачу ли я ее, если она упадет в Париже. И я пообещал ей, что всегда буду рядом.