– Владимир Петрович, что ты там устраиваешь? – не без тревоги осведомилась Марья Васильевна, зная страсть мужа ко всякого рода школьничеству.
– Ничего, положительно ничего! – откликнулся тот. – Станьо вот все по-русски учиться желает!
– И пускай его учится!.. Тебе-то что?
– Да ровно же ничего… Конечно, пускай его учится…
А Станьо тем временем, приложив палец ко лбу, все что-то про себя бормочет, как это делают дети, когда учат наизусть трудные уроки.
И вот, когда обед был окончен и все поочередно стали подходить к хозяйке дома, чтобы поблагодарить ее, Станьо с самодовольной улыбкой приблизился и, оглядываясь на отошедшего в сторону Бегичева, подмигнул ему и ясно и отчетливо хватил на всю громадную залу, заменявшую столовую:
– Спасибо, тольстий дуризша!..
Невозможно передать подавляющий эффект, произведенный этим «милым вниманием».
Марья Васильевна положительно остолбенела…
«Толстая дурища», очевидно, было в глазах Станьо комплиментом.
Владимир Петрович, очень неразборчивый в выборе своих шуток, падал от хохота… Молодежь тоже фыркала, бессильная преодолеть порывы невольной веселости, а придурковатый тенор опешил совершенно и стоял, видимо, весь охваченный удивлением, что внимание его так мало оценено…
В общем, Станьо очень дурно отплатил Бегичевым за их широкое, барское гостеприимство и, уезжая обратно, в Италию, сманил и увез с собой жившую в их доме молодую девушку, близкую родственницу Марьи Васильевны, почти усыновленную Бегичевыми.
Впоследствии бедняжке пришлось вернуться в Россию, но уже с ребенком на руках, навсегда лишившись широкого и благодетельного гостеприимства некогда близкого ей родственного дома. Поставленная в безвыходное положение, она подкинула ребенка к воротам Бегичевского дома, где, по словам стоустой молвы, его уже заранее ожидали и где он был принят и окружен самым нежным попечением.
Что сталось с ним впоследствии, я не знаю, как не знаю и того, жива ли некогда такая хорошенькая и жизнерадостная Варенька Гурова.
Слухи носились, что после невольной разлуки с ребенком она поступила на провинциальную сцену, вынесла много неудач и в непосильной борьбе с угнетавшей ее судьбой пристрастилась к чарочке.
Все, кто ее прежде знал, искренно о ней пожалели. Это было милейшее, симпатичнейшее создание, погибшее жертвой беспощадного каприза придурковатого модного красавца…
Что касается Станьо, то он умер сравнительно очень недавно, богатым человеком и счастливым семьянином.
Чужое горе, очевидно, пошло ему впрок. Впрочем, умственно и нравственно это была такая отрицательная величина, что к нему и относиться строго нельзя.
На Станьо как нельзя более оправдывалась та поговорка, которая гласит: «Глуп, как тенор».
XIV
Революционер Мышкин. – Мое знакомство с ним. – Вдова доктора Соловьева. – Ее приключения. – Жандармский генерал Слезкин.
Пробегая на днях случайно попавшийся мне очерк П. Поливанова «Алексеевский равелин»[345]
, я в числе других интересных и памятных в истории русской революции имен несколько раз встретила имя Мышкина, в свое время прогремевшее в истории русской жизни. Мышкина мне пришлось видеть, и, несмотря на случайность этой встречи, его характерная фигура осталась у меня в памяти. Впоследствии имя его врезалось у меня в памяти вследствие очень характерного случая, прошедшего почти у меня на глазах и послужившего явным доказательством того «усердия не по разуму», каким наша бюрократия под фирмой «успокоения и подавления мятежа» подчас увеличивала, а пожалуй, и теперь еще увеличивает вспышки общественного негодования.Мышкина я встретила, как уже сказала, совершенно случайно, не помню даже хорошенько, при каких именно обстоятельствах, но воспоминание о нем почему-то слилось у меня с воспоминанием о «Московских ведомостях», и как это ни странно, но мне почти наверное помнится, что он там состоял чем-то и при чем-то.
Встреча с ним не оставила во мне никакого положительно впечатления, и, мельком услыхав от кого-то о том, что Мышкин открыл большую типографию на Арбате[346]
, я, помнится, удивилась так неожиданно проявленной им состоятельности.Затем имя это опять совершенно исчезло из моей памяти вплоть до того дня, когда мне о нем напомнил трагикомический случай вышеупомянутого «усердия не по разуму».
Это было в 1874 году; я работала исключительно в петербургских газетах, и в моем заведывании было московское отделение «Русского мира», когда ко мне в числе бесконечных кандидатов в писатели и сотрудники явилась пожилая особа, назвавшаяся вдовой доктора Соловьева. Она поведала мне, что умерший муж ее был большой литератор, что русская литература, да и вообще вся Россия, потеряла в его лице крупную и выдающуюся силу, и предложила мне для «Русского мира» какую-то его посмертную рукопись.