– Шагая по усыпанным жёлтыми листьями дорожкам, мы вперебивку говорили о самых разных вещах. Иногда выяснялось, что одни и те же вещи мы воспринимали по-разному. Я, как-то не задумываясь, жадно глотала все впечатления. Таиров замечал то, что проходило мимо меня. И часто там, где я в празднично-приподнятой атмосфере гастролей видела всё только радостное и светлое, Александр Яковлевич замечал и оборотную сторону, жестокую и беспощадную. Он говорил об ужасе инфляции, безработице, о чудовищном угаре наркотиков; говорил о гигантской машине города, размалывающей человека своими шестернями. Рассказывал о своих беседах с Дибольтом, который утверждал, что огромный рост техники приведёт к тому, что человек станет рабом машины.
Эти беседы, и вообще впечатления о зарубежных гастролях 1923 года, Таиров хотел вложить в новый спектакль – «Человек, который был Четвергом» (по роману Честертона).
– В этом спектакле, – говорил Александр Яковлевич, – мне хочется показать обобщённый образ капиталистического города с его узурпаторской силой – город, который держит в своих клещах человека, превращая его в машину.
В дальнейшем приёмы, найденные Таировым в «Четверге…», были развиты им в спектакле «Машиналь». В нём с особенной силой был показан стандарт не только человеческой жизни, но и в человеческой психике в атмосфере буржуазного города-гиганта.
Судьба.
Купеческий сын Иван Емельянов в двадцать лет ходил в картузе и поддёвке, но после трёх поездок в Париж с компаньоном отца Рошфором преобразился. Вернулся в свои пенаты франтом, одетым по последней моде и причёсанным а-ля Капуль, в жёлтых перчатках и цилиндре. Жизнь провёл нескучную: рестораны, цыгане, театр, ипподром.После смерти родителя остался Иван у разбитого корыта – Рошфор выставил его из совместной фирмы. Но теперь бывший Ванятка был уже Иваном Ивановичем, обросшим многочисленными друзьями и связями. Теперь ублажали его те, которых он сам кормил и поил недавно. Купцы прямо-таки преклонялись перед его умением устраивать пиры, выбирать блюда и вины. Так и прожил Емельянов-младший четыре десятка лет, но тут грянули революции – Февральская и Октябрьская.
Пить и гулять на дармовщину стало не с кем, а работать Иван Иванович не умел, да и не мог – был уже в преклонном возрасте. Но к удивлению окружающих, не опустился, чем-то существовал. Известный московский репортёр В. А. Гиляровский случайно повстречался с ним на ипподроме, а вернее – среди его жалких остатков после большого пожара:
– Я вышел на скаковую аллею, вдоль проезда между шоссе к трибунам, и здесь увидел и поразился – уж очень не ко времени было то, что я увидел: передо мной появился человек в длинном чёрном, ещё недавно модном сюртуке с разрезом сзади и в цилиндре! Всё что угодно я мог ожидать, но цилиндр на четвёртый год революции, да ещё сюртук-редингот! Лёгкий ветерок раздувал его огромные светлые усы. Взглянув на них, я сразу узнал его: «Иван Иванович!»
– Гуляете? – относя в сторону во всю длину руки цилиндр, улыбнулся тот.
Чисто выбритый, ухоженные усы, те же огромные, шелковистые, без единой сединки; цилиндр слегка набекрень, как и прежде, и неизменный, так недавно ещё модный сюртук, залоснившийся и вытертый, но без пылинки, сидевший теперь на нём как на вешалке.
Владимир Алексеевич поинтересовался, как его давний знакомый пережил последние бурные годы:
– Один я. Женат не был, старые друзья по пьяному делу смыты. Спасибо, ещё управляющий домом, где я тридцать лет живу на Башиловке, дал мне комнатушку, заваленную книгами. Перечитал всех классиков, о которых прежде и понятия не имел. Знал, что есть Пушкин, потому у «Яра» в Пушкинском кабинете его бюст стоял. Вот встану, попью вместо чаю кипяточку с чёрным сухариком, почищу цилиндр, их у меня три осталось, вычищу сюртук, побреюсь – каждый день для поднятия духа бреюсь, – а потом сюда гулять. Э, да что и говорить. Мне ведь под семьдесят. И в довершение всего аппетит, как и прежде, а есть нечего.
Разговаривая, дошли до бульвара, который был тогда против знаменитого до революции «Яра» (Ленинградский проспект, 32). Сели на уцелевшей лавочке против бывшего ресторана. Это навело разговор на известные московские трапезные.
– Да-с, Владимир Алексеевич, всё кончилось. Кончились «Яр», «Мавритания», «Стрельна»… всё… всё… А без них и я кончаюсь. Хоть бы чем-нибудь их вспомнить, а там хоть и умирать.
– Ну что же, вспомним! Видишь, Иван Иванович? Ну-ка, понюхай!
Гиляровский вынул из кармана кусок сыра в бумаге, немного промаслившийся от слёзок. Владимир Алексеевич достал его случайно – из-под полы. Удивлённый Иван Иванович так откинул голову, что цилиндр чуть не слетел с неё.
– Швейцарский сыр! А у меня ножик есть.
Он вынул обломок ножа и протянул его Гиляровскому. Тот развернул сыр и отрезал кусочек.
– Да разве так можно? Что вы! – вмешался Иван Иванович. Он снял перчатки, сунул их в карман и заявил:
– Руки у меня чистые, – взял нож обратно, грустно сказал: – Может быть, да и наверняка, пожалуй, я такой сыр в последний раз ем, так позвольте уж…