Надо думать, что ее страдания происходили от неосознанного избытка жизненных сил. Избыток же сил нередко отражается на лицах сосредоточенностью и даже грустью, проистекающими из радостного ощущения своей причастности к миру, когда каждый цветок — твой брат.
На ее румяном лице светились громадные, скорбные, серьезные до смешного глаза, а брови от постоянных «страданий» легли «домиком», что также не могло не вызвать улыбки — ну чего, собственно, ей, профессорской дочке, страдать?
Жил во дворе некто Вадик, великовозрастный «лидер». Встретив кого-нибудь из своих младших товарищей, он добродушно улыбался, а потом бил «под дых». Росанова он поджидал и бил при каждой встрече в арке двора, которую никак не миновать, когда идешь в школу. Так вот, Маша таскала Вадику из дома конфеты, папиросы и деньги, чтобы смягчить его «необузданный» нрав. Когда родители ловили ее на месте преступления и наказывали, стоически и даже вызывающе молчала. Более того, она принимала наказания с восторгом.
Однажды три друга-пятиклассника (Ирженин, Росанов и Юра) решили устроить на Вадика покушение. Но он отлупил всех троих. Юный Росанов, к которому Вадик питал особую слабость, мог бы остаться после лупцовки инвалидом, если б мимо не проходил сосед — летчик Струнин. С этого дня Росанов заболел авиацией и небом.
Кто это сказал, что детство — самая счастливая пора? Не иначе как человек с короткой памятью.
Потом Маша сделалась отличницей и секретарем школьной комсомольской организации. Плюс к тому ездила верхом на лошади и каждое утро в полшестого бегала в парк и истязала себя гимнастикой. Вид у нее сделался спокойным и злым. Она как будто готовилась к схватке со всем миром, где имеют место страдания, зло и несправедливости.
Во взрослой жизни Росанов и Маша встретились после окончания институтов. Встреча была безрадостной и неуклюжей. Он от застенчивости грубил, а она краснела и ехидничала. Он не видел в стройной молодой женщине, довольно бойкой на язык, той девочки, которая здоровалась с каждым одуванчиком. Кроме того, некстати вспомнилась детская обида, когда его любовное послание попало другой девочке и он стал жертвой розыгрыша. (Ко всему этому Маша не имела никакого отношения.)
Да, а Вадик потом пошел на завод и как-то пропал из поля зрения. О нем Росанов больше и не слыхивал.
Итак, сидя на диване и рассматривая дом напротив, из некоторых окон которого неслась музыка («чуть пом-м-медленнее, кони», «чао, бамбино, сорри» и еще что-то ритмичное — американско-негритянско-одесское), Росанов вяло подумал:
«А не написать ли повесть? Чем я хуже доморощенного «классика» Рыбина? Надо написать о самом обычном человеке, который в определенное время встает, в определенное спит, и жизнь его катится по желобку. Не надо писать про нездешние закаты, про сырую тяжесть сапога и росу на карабине. Итак, пусть мой герой служит на аэродроме. Не писать же про подводников? Большинство из нас — технари. Про технаря-то хоть читать не будет никому обидно. Обидно ведь про всяких умных, которые чего-то бороздят или пьют коньяк с папой римским и женщины у них жемчужно-коралло-сапфиро-аквамариновые с мраморными точеными плечами. Даже один из лучших русских писателей…»
Росанов поднялся, снял с полки том Лескова, перепустил листы и начал:
«Стан высокий, стройный и роскошный, античная грудь, античные плечи, прелестная ручка, волосы черные, черные, как вороново крыло, и кроткие, умные голубые глаза, которые так и смотрели в душу, так и западали в сердце, говоря, что мы на все смотрим и все видим, мы не боимся страстей… Вообще в ее лице много спокойной решимости и силы, но вместе с тем в ней много и той женственности, которая прежде всего ищет раздела ласки и сочувствия…»
Росанов поместил книгу на полку.
«Ну где они видели таких баб? Показали бы хоть одну. Но Лесков есть Лесков: его сила в другом. А наши-то, нынешние, зачем изгаляются над читателем? Неужели не понимают, что обидно читать про хрыча, называющего себя русским писателем, но поставленного в какие-то исключительные условия по сравнению со всеми русскими людьми, который ездит с восемнадцатилетней Суламифью по Римам и Парижем, и мимо нее ни один иностранец не может пройти спокойно — все завлекают в свой автомобиль прокатиться, — а они с ног сбились, ищут какое-то вино, о котором, может, не всякий империалист слыхивал.
Росанов почувствовал, что заводится. Как всякий несостоявшийся, он ненавидел всех состоявшихся, и из всех литературных жанров больше всего любил разгромные критические статьи.
«Перед ночью надо тихо, — посоветовал он себе, — тихо, Витя, чтобы потом не было мучительно больно…»
Вот что он стал писать:
«Я, значит, служу на аэродроме. Не подумайте, что я имею хоть какое-нибудь отношение к покорению воздушных пространств. Одной своей знакомой, Маше, я битый час втолковывал, что со стихиями не борюсь, не сжимаю штурвал в мозолистых руках, не обхожу, не дрогнув ни одним мускулом на лице, грозовые фронты. Она кивала — умное, насмешливое лицо — и наконец произнесла:
— Ну, одним словом, летчик.