Читаем Вторжение полностью

Отряхиваю снег с хрустящего целлофана – в него завернуто десять хризантем, бледных, будто бумажных. Турка – мамина «городская» привычка, как лиловый лак на ногтях, закрашенная хной седина и сборник поэзии Серебряного века с закладкой посередине.

– Та зима тоже снежная была, – замечаю.

Иришка жует пирожок, а я все смотрю на ее сапожки, что остались у порога, и воспоминания вторгаются снова – кадрами с наложенным фильтром, имитирующим пыльную пленку. С дедушкиных сапог натекла лужица, прямо на деревянный настил. Подошва с наростом подтаявшего грязного снега напоминает днище ржавого корабля, облепленного ракушками. Дедушка рассказывал, как в войну его отцу приходилось скоблить корпус судна на плаву, не дожидаясь захода в док, счищать шершавую скорлупу из моллюсков и водорослей, даже красить. Я, конечно же, не верил – как можно красить под водой? Сковырнув острый камешек, застрявший под каблуком, я представляю, как прадедушка в медном водолазном шлеме ныряет с кисточкой в море и за ним тянется длинный след от краски. Кстати, в какой цвет красили днище? Я тогда не спросил. В черный, наверное, как дедушкины сапоги. Хотя их цвета уже давно не разобрать. Кожа истерлась, сморщилась, потрескалась, как лак на синей двери, что ведет в дедушкину комнату. Как выцветшая репродукция «Девятого вала», что висит над его кроватью. Как лицо дедушки, что лежит на кровати под картиной в комнате с занавешенными зеркалами. Внутри дедушкиных сапог, брошенных в углу, еще тепло и сыро. Я сижу с руками в сапогах и не верю, что когда-нибудь вынырну…

– Пап, озеро. Ты обещал озеро показать.

Иришке не нравится мерзнуть меж надгробных плит, она скоблит носком притоптанный снег.

– Завтра на озеро пойдем, завтра.

Хризантем не различить на белом. Мама безучастно смотрит на мои попытки отполировать рукавом дедушкин портрет. На нем он особенно похож на Толстого… Мама долго стоит, опершись на оградку. Снег покрывает землю на свежей могиле. Выпросил зимние каникулы в деревне, будто знал. Размазанные по щекам слезы стынут на морозе, я дергаю маму за пальто. Ее лицо, что с ним не так? Такое лицо бывает, когда она пьет таблетку от головной боли. В ее глазах что-то, чего я не могу разгадать, сколько ни всматриваюсь. Совершенно сухие, совершенно…

– Ну, не чокаясь.

Пьем водку вдвоем на кухне. Третья рюмка накрыта куском белого хлеба.

– Мам, давно хотел спросить… Почему ты не плакала тогда, на его похоронах?

Мама кривится от беленькой, тянется за пирожком.

– Двадцать лет прошло, Юр, что толку вспоминать.

– Мам.

– О мертвых либо хорошо, либо ничего…

– Кроме правды. Переврали цитату.

Приземистый рыжий сервант – четыре ножки, облупившийся лак, за стеклами пылятся остатки польского чайного сервиза – почему-то мама проводит пальцем по глубокому белому сколу на нижней дверце, что болтается на петле.

– Бляха тяжелая была, латунная…

Мама трет скол, глубокий белый шрам на лакированном дереве.

– С якорем, как сейчас помню.

Острый скол царапает палец.

– Промазал вот однажды.

Мама все трет и трет.

Тогда, на кладбище, в одиннадцать лет, я не мог разгадать, что было в ее глазах.

Облегчение.

Хватаю рюмку, ту, что накрыта хлебом с солью, и швыряю ее на пол, проливая водку. Она не разбивается, только катится и стукается о ножку серванта. Нет, не хватаю. Не катится. Только представляю, сжимая рюмку так, что на ладони отпечатывается рисунок, похожий на морозный узор.

– Папа! – Иришка в дверях хлопает ресницами спросонья.

– А ну, в кровать! Живо! – рявкаю я и сам пугаюсь собственного голоса.

Морщит лоб, сейчас заплачет.

Перейти на страницу:

Похожие книги