В тарелке с гречневой кашей таял, как гренландский айсберг, кусок белого масла. Глобальное потепление в моем лице утопило его в молоке. Я не любила гречневую кашу, мама любила. Выцветшая скатерть в апельсинах скрывала царапины на лакированной столешнице. По привычке я гладила их пальцами через ткань, шесть неровных линий, старательно вырезанных тупым ножом.
Мама сидела рядом, перебирала пахучую мяту, раскладывала мокрые веточки на разгаданном кроссворде. Раздавила ногтем крохотного паука, затерявшегося в джунглях. Бледные узоры, похожие на инфузории-туфельки, распускались на ее ситцевом халате. В детстве у меня был альбом со стереокартинками, похожими на хаотичные мозаики из разноцветного стекла. Если долго не сводить взгляд с одной точки, ты вдруг проваливался вглубь изображения, в другое измерение
Мама сдула со лба отросшую челку, прихваченную моей старой детской заколкой с бабочкой.
– Мне снилось, что в море горела лодка.
Маме часто снились пожары.
– К смерти, – говорила она.
На прикроватной тумбочке рядом с таблетками от изжоги, таблетками от головной боли, таблетками от тошноты, таблетками от аллергии, таблетками от давления лежала пухлая голубенькая книжка. Проснувшись, мама первым делом сверялась с ней.
– К смерти, – говорила мама, даже если толкователь снов гарантировал богатство и успех.
По ночам, возвращаясь из туалета в комнату, я останавливалась у ее постели и прислушивалась к дыханию. Мама дышала во сне незаметно. Я пыталась разглядеть в темноте, приподнимается ли одеяло. Она спала под одеялом даже в самые жаркие ночи.
Может быть, поэтому ей снились пожары.
Иногда казалось, что мама не дышит.
Я не верила в вещие сны. Мама верила. А я верила маме.
– Тебе что снилось? – спросила она.
Ты бежишь. Земля трескается под ногами, лопается и щерится черными провалами.
– Не помню, – ответила я.
Мама оставила газетный лист с мятой, пахнущей «Колгейтом», на заляпанном солнцем подоконнике и сполоснула пальцы.
– Что на обед? – спросила я, вылавливая из молочного моря гречневую шелуху.
– Рыбный суп, как и вчера. Я не нанималась каждый день тебе новое готовить.
У кого-то четверг – рыбный день. У нас каждый день – четверг. Мама приносила рыбу с работы, так много, что морозилку распирало. В документальном фильме про подводный мир, который мы как-то смотрели с мамой, показывали сардину, способную собираться в многотысячные косяки. Видимо, сардина готовилась к жизни после смерти в туго набитой консервной банке. Мне всегда казалось, наш холодильник – плотоядный кит, заглотивший целиком громадную рыбную стаю. Потом, взрослой, я никогда не буду есть рыбу, даже морепродукты, даже икру, даже крабовый салат.
– Можно я… – машинально начала я с вопроса, но на ходу передумала и закончила утверждением, не предполагающим ответа: – Я пойду гулять.
Мама взглянула на меня, вернее, куда-то мимо меня – ей будто сложно было надолго задерживать на мне взгляд. Может, потому что я была слишком похожа на папу. Мне хотелось протянуть руку, содрать заколку-бабочку с ее челки и оторвать тряпичные крылышки.
– По парку опять шататься?
Больше некуда. Городской пляж заносила строительная пыль с реконструкции прибрежной гостиницы. Те, кто все-таки приходил окунуться в море под шумовое сопровождение стройки, прятались от солнца в тени металлического забора, пышущего жаром. Не местные – туристы, которых здесь называли «северяне» вне зависимости от того, из какой части света они приехали. Местные собирались на пляже под вечер, с бутылками пива, обернутыми в пакеты, и магнитолами, которые будто соревновались, кто кого перекричит. Пляж не подходит. Еще вариант: бродить по улицам без дела, обрывать созревшие абрикосы с гнущихся под их тяжестью ветвей, пока не закричат из окон – не трогай! – пялиться на витрины газетных киосков, пока не прогонят – загораживаешь вид! – заходить в магазины, только чтобы охладиться. Если остались карманные деньги, купить квас из бочки на очередном перекрестке, мама говорила, его разбавляли водой, но мне было все равно, главное, что ледяной.